— И что тебе вдруг взбрело?..
— Не знаю. Просто пришло на ум, — сказал Эли.
— В следующий раз, когда тебе взбредет что-нибудь такое, держи это при себе.
— Хорошо.
— Я неважно себя чувствую, — сказал Симон. — Но раз уж пришел, можешь побыть немного.
Нет, он не был болен. Но что-то с ним происходило.
Его состояние ума резко менялось. Целыми днями он мог работать без устали в своем кабинете, покрывая листы бумаги заметками, чертежами будущих опытов. В этот момент его переполняло чувство уверенности и возбуждения, с которым он едва справлялся: его сердце колотилось, когда он записывал мысль за мыслью, перо едва поспевало за идеями, приходящими ему на ум. В возбуждении, вызванном бессонницей и крайним беспокойством, он мог работать круглые сутки, урывками перекусывая и поднимаясь из-за стола только для того, чтобы, нервно походив по комнате, вернуться за стол снова писать.
За этими периодами почти сверхчеловеческой активности следовали долгие промежутки апатии и депрессии, которые было трудно объяснить одной усталостью. Просматривая записи, сделанные в упоении творчества, он не мог их понять. Не то чтобы они были бессвязными, он просто не мог понять, о чем в них говорится. Свет, озарявший их в момент создания, исчезал, оставив лишь обрывки видения, форму которого он забыл.
Создавалось впечатление, что они были написаны кем-то другим.
— Что нового в городе? — спросил Симон.
— Ничего особенного, — сказал Эли. — Вас интересует политика или сплетни?
— Сплетни.
— Тразилла застали в постели с женой трибуна, и он был вынужден уехать в деревню на несколько месяцев.
Симон фыркнул:
— Бедный старина Тразилл. Надеюсь, это того стоило.
— О, я полагаю, что стоило. Вы разве не встречались с женой трибуна?
— Кажется, нет.
— Она очень хорошенькая. А муж — свинья.
— Я знаю. Мы встречались на обеде в доме Морфея.
— Да, Морфей проиграл на скачках.
— Морфей постоянно проигрывает на скачках. Он разработал систему, которая, по его словам, способна за полгода и без малейшего риска утроить его капитал, но пока что это ему стоило трехсот драхм, — сказал Симон.
Эли рассмеялся.
Симон почувствовал, как в компании молодого человека его настроение улучшилось. Возможно, он совершил ошибку, живя отшельником все эти недели.
— Обо мне говорят? — спросил он. — В городе?
Эли смутился.
— Ну, вы знаете, как это бывает, — сказал он, — когда человек исчезает из виду на долгое время.
— Понимаю, — сказал Симон.
— Да, — продолжал Эли, — я слышал, как двое говорили о вас на базаре. Один сказал, что вы уехали из Себасты, а другой — что никуда вы не уехали, а сидите в тюрьме.
Симон поджал губы.
— Почему вы не хотите вернуться? — с мольбой спросил Эли.
— Чтобы показать им еще пару фокусов, доказывающих, что я еще жив?
Эли посмотрел на него с удивлением.
— Мне это неинтересно, — сказал Симон. Его настроение резко испортилось. — У меня есть более важные дела.
— А чем вы, собственно, занимаетесь? — спросил Эли после некоторого колебания.
— Это нечто очень важное. Нечто, — Симон встал и подошел к столу, который был завален непонятными записями, — нечто, что изменит мир, когда работа будет завершена.
Однако менялся он.
Изменение началось с неустойчивости настроения, проникая все глубже и приводя к помрачению ума, пока не затронуло всей его сути.
Однажды, сидя над книгами и не способный сосредоточиться, он увидел, как один из свитков сам по себе покатился к краю стола. Это был тяжелый папирусный свиток, а в комнате не было сквозняка. Свиток докатился до края стола и упал. Прикованный к месту от ужаса, Симон наблюдал, как все его книги, одна за одной, скользят к краю стола и падают на пол.
Он обладал способностью двигать предметы и часто ею пользовался, но он всегда знал, когда это делает.
Несколько дней спустя, любовно проводя пальцем по барельефу, украшающему его бронзовую чашу, он увидел странное отражение на полированной металлической поверхности. Он взял зеркало и увидел покрытое перьями крючконосое лицо, чьи уродливые черты медленно, у него на глазах, превратились в его собственные.
Это было немыслимо, это было ужасно.
Но — не невозможно. Известны случаи, когда бог вселялся в человека.
Он метался по комнате, стараясь успокоиться и думать трезво. Он говорил себе, что, пока его мысли остаются ясными, ему ничто не угрожает: его разум свободен. А одержимые, уж точно, не знали, что они одержимы.
Но откуда ему знать, что его разум был его разумом? И какой прок от разума, который не способен сказать ему, кто он?
В голове звучали слова: «Я Гор, сын Озириса…» Ястребиная маска, отраженное солнце. Отраженное солнце могло обжечь.
Огонь, свет и огонь.
— Я Сын, — бормотал он. — Я превосхожу…
Слова крутились у него в голове.
Он вдруг вспомнил, что никогда не знал своего отца.
Иногда он ощущал, что его сила становится безмерной. Переход от чувства слабости к безграничной уверенности был мгновенным. Испытывая подобный прилив уверенности, он осматривал горные долины и пустынные равнины и видел живущих там людей с ясностью бога.
В такие моменты он знал, что может сделать все, что угодно. Но он ничего не делал. Он не испытывал потребности преобразовывать мир, зная на своем опыте, что это убавило бы его силу. Творить, преобразовывать, переделывать было бы своего рода богохульством. Он воздерживался, чтобы действием не нарушить чистоту бесстрастности.
Спуск наступал без предупреждения. Горная вершина, на которой стоял Симон, вмиг выворачивалась наизнанку. Он оказывался в глубокой пропасти, отрезанный от света и тепла, не способный даже понять звуки, которые слышит. Все, что он видел, было бессмысленно: структуры распадались.
Иногда он начинал молиться и останавливался, испугавшись ястребиной вспышки огня, необратимого пришествия.
— Ну, зачем пожаловал на этот раз? — недовольно спросил Симон.
Эли, казалось, испугался.
— Я… э-э… просто зашел вас проведать.
— Проведать? Я что, болен?
— Да нет… я просто…
— Говорят, что я болен? В городе?
— Нет.
— Что говорят обо мне?
— Да вообще-то… по правде сказать, никто… ничего не говорит, — сказал Эли.
— Понятно, — сказал Симон. — Они ждут.
— Ждут?
— Да, ждут. Чтобы увидеть, что будет. Они увидят.
— Симон, — сказал Эли, — я ничего не понимаю из того, что вы говорите.
— Уходи, — устало сказал Симон. Он взял зеркало и стал изучать свое отражение. — Ты не можешь мне помочь.
Что это — пришествие или прощание? Его словно испытывали. Но для чего? Что ждет его после этих головокружительных взлетов и страшных падений?
Что это — посвящение или наказание? Что он сделал дурного? Казалось, у него внутри происходит какая-то борьба, конфликт противоречий, и равновесие возможно, только если уничтожить его, Симона.
Иногда ему казалось, что он умирает. Затем бог снова возносил его на вершину горы, и он знал, что он — единственный в своем иступленном восторге из оставшихся в живых.
Покидая гору, он проклинал себя, своего бога и свою жизнь. Однажды ночью он проклял Эли-самаритянина, чьи слова отметили ту грань, когда его жизнь резко изменилась. Он проклинал Эли в отместку, поскольку был уверен, что Эли его проклял. Эли наложил на него проклятие своего ужасного Бога, Бога, которому Симон молился в детстве, Бога, который рад покарать своего.
Симон почувствовал на шее прикосновение холодного пальца.
Проклятие или благословение?
Он вскочил и заметался по комнате, дотрагиваясь до знакомых предметов, словно они могли передать ему свою прочность. Проклятие или благословение — разве они не одно и то же: знаки внимания, оказываемые этим ужасающим божеством, которое обмануло Давида и покинуло Саула, попыталось в беспричинном гневе погубить Моисея; которое сотворило людей, чтобы утопить их, и даровало право первородства не Исаву, а его лживому брату и отдало своего раба Иова на растерзание дьяволу? Еврейские сказители говорили, что когда Всевышний был в гневе, ангелы прятали избранных за Великим Престолом, чтобы Он не мог их увидеть. Он, чья милость и гнев неразделимы. Бог Авраама, которому велел пожертвовать своим сыном, и Моисея, которого хотел уничтожить. Моисей, великий волхв, не знавший своего отца.