Выбрать главу

Он отбросил эту мысль. Неуверенность в себе была его главным недостатком.

И еще трусость.

Он должен придерживаться своих принципов, несмотря ни на что. Выработать такие принципы было уже само по себе нелегко, но, когда решение принято, следует проявить твердость характера и руководствоваться ими.

Но Савл все так запутал.

— Я вижу, ты не требуешь, чтобы они соблюдали правила питания, — сказал Кефа, проведя несколько дней среди новообращенных Савла, когда все ели мясо, зная, что оно куплено на базаре, а не у еврейского мясника.

— Конечно, не требую, — сказал Савл. — Это чушь. Какая разница, как была зарезана овца? В любом случае Иаков не держит своих обещаний. Он по-прежнему посылает людей шпионить за мной. Двое шпионов были здесь две недели назад.

— Надеюсь, ты не думаешь, что я приехал шпионить? — сказал Кефа.

— Я знаю, что это не так, — сказал Савл.

Невзирая на определенные душевные страдания, Кефа все же сделал это. Он заставил себя это сделать, так как считал, что Савл прав. Он заставил себя есть вместе с ними. Сначала пища застревала у него в горле, но потом стало легче.

Но когда он уже был готов поздравить себя с налаживанием отношений с Савлом и с победой над самим собой, произошли одна за другой две вещи.

Во-первых, Савл поделился с ним кое-какими зародившимися у него идеями, которые, по его мнению, сделают их Путь более привлекательным для греков.

— Ты должен понять, — объяснял Савл, — речь не идет о том, чтобы сделать его легче. Речь идет о придании ему понятной им формы. Например, греки равнодушны к пророчествам. Они раньше никогда о них не слышали.

Кефа неуверенно кивнул. Пророчества были доказательством. Но то, о чем говорил Савл, имело смысл.

— От многих вещей придется отказаться, — сказал Савл. — Но на их месте… — В его глазах появилось странное выражение, которое удивило и обеспокоило Кефу: это был какой-то благоговейный страх. — Потрясающе, — продолжал Савл, — но все началось с упражнений для ума, и чем больше я упражнялся, тем очевиднее становилось…

— Говори по существу, — сказал Кефа.

И Савл сказал по существу. С отступлениями, пояснениями, примерами и выдержками из языческой философии, которые Кефа плохо понимал и не скрывал этого. Савл даже сделал экскурс в особенности арамейского языка. Он говорил три часа: в углу стояли песочные часы. Тем не менее он сказал по существу, и сказал это так ясно и четко, что даже Кефа, который в какой-то момент закрыл руками уши (Савл этого не заметил), не мог притвориться, будто не понял сказанного.

Он дал Савлу последний шанс взять свои слова назад.

— То есть ты предлагаешь, — сказал он, стараясь не выдать в голосе волнения, от которого мог бы задохнуться, вырвись оно наружу, — дабы иметь больше новообращенных, говорить им, будто тот, кто, как я точно знаю, был человеком и кого ты вовсе не знал, был не человеком, а богом?

— Не просто богом, — сказал Савл, — а Богом с большой буквы.

В результате, когда на следующее утро от Иакова прибыла очередная группа доброжелателей, Кефа послушался не разума и даже не сердца, а своего желудка. Он отвернулся от Савла и новообращенных и ел отдельно с гостями.

Слово «лицемер!», презрительно брошенное Савлом, звучало у него в ушах как приговор его вечному стремлению идти на компромисс.

Император-властелин мира лежал на спине со свинцовым листом на груди.

Он приоткрыл один глаз, когда к нему приблизился Симон, сопровождаемый охранниками, и закрыл его снова.

Охранники с бряцанием остановились, отдали честь и сделали что-то шумное своими копьями. Император открыл оба глаза и снял с себя свинцовый лист. Он сел и сделал недовольный жест, будто обнаружил муху у себя в стакане. Охранники двинулись в обратный путь, грохоча, будто сталкивающиеся корабли, и заняли свои места вдоль стен.

Перед Симоном был миловидный юноша лет восемнадцати, с маленькими, странно светлыми голубыми глазами, которые смотрели так, будто им доставило бы удовольствие созерцать то, на что обычно люди смотреть не любят.

Бледные глаза смотрели на него без всякого интереса.

— Что ты здесь делаешь? — сказал император.

— Великий цезарь позвал меня.

— Да? — сказал цезарь. — Не помню для чего.

Глаза осмотрели Симона с головы до ног и с ног до головы. Вдруг лицо императора просветлело:

— Ты любишь музыку?

— Да, цезарь.

— Скажи, что ты думаешь об этом.

Император поднялся с ложа и странной походкой, сочетающей маленькие шажки и горделивый вид, направился к небольшому инкрустированному столику, на котором лежала лира. Он взял ее в руки, тронул струны и с томным выражением начал петь тонким дрожащим голосом, сам себе аккомпанируя.

Симон приказал своему лицу обратиться в камень.

Песня кончилась. Император постоял, будто размышляя о своем выступлении, потом отложил лиру.

— Ну как?

Голос выражал удовлетворение, переходящее в торжество. Глаза выдавали тревогу.

— Игра цезаря на лире достойна императора, — сказал Симон, — но, если бы я не слышал этого исполнения, я бы не поверил, что такое возможно.

— Хорошо, правда? Я собираюсь принять участие в конкурсе, когда у меня будет время. Они, знаешь, устраивают музыкальные конкурсы в Греции. Тебе нравится Греция?

— Да, цезарь. Восхитительная страна.

— Ты так думаешь? Я тоже так думаю. Знаешь, я бы хотел там жить, но это невозможно. Совершенно невозможно. — Он нагнулся вперед и прошептал: — Дела государственной важности.

— Да? — сказал Симон, едва удержавшись, чтобы не отпрянуть. — На плечах цезаря огромное бремя.

— Да, это правда. — Император отвернулся и сделал патетический жест рукой в сторону лиры. — И быть артистом! Ты представляешь, что это значит? Быть артистом?

Это дано немногим, цезарь. — (Едва уловимая вспышка в бледных глазах служила предостережением.) — А талант, которому я только что был свидетелем, возможно, встречается раз в поколение.

— Так часто?

— Цезарь должен простить меня, — пробормотал Симон, — я могу сравнивать лишь с тем, что я знаю. Я никогда не слышал, чтобы на лире играли так… поэтично.

— Средний пассаж, ты не считаешь, что в нем было слишком много экспрессии, что было бы лучше, если бы я исполнял его более сдержанно?

— О нет, цезарь. Нет. Пассаж был исполнен идеально с точки зрения выразительности.

— А голос? Что ты можешь сказать о голосе?

— Потрясающе мелодичен, цезарь. Меня поразило владение голосом и… его чувственность.

— Правда? Очень приятно слышать. У меня, знаешь, были сомнения насчет голоса. Час в день я лежу с грузом на груди, чтобы развить легкие. Мне кажется, это правильно, да?

— Искусство требует жертв, как известно цезарю.

— Или ты считаешь, это бесполезная трата времени? Голос и без того хорош?

— На мой взгляд, голос цезаря нельзя улучшить, — в отчаянии сказал Симон. — Но цезарю лучше видно.

Буравивший Симона бледно-голубой взгляд был беспощадно ясен.

— Никто не говорит мне правды, — сказал Нерон, — потому что я император.

Какое-то время его глаза внимательно смотрели в глаза Симона, потом их выражение изменилось. Император театрально взмахнул руками, будто что-то внезапно вспомнил.

— Ты еврей! Человек, который проповедует на Форуме!

— Да, цезарь.

— Почему ты сразу не сказал? Я тебя позвал не для того, чтобы говорить о музыке. Да ладно. Давай сразу приступим к делу. Скажи мне, все то, о чем ты говоришь, правда?

— Я так думаю, цезарь.

— Все это насчет нарушения закона? Это правда? Насчет власти? Насчет богов? Это правда? Что люди могут делать все, что захотят? — Он строго посмотрел на Симона.

Симон почувствовал, как покрывается потом.

— Я так думаю, цезарь.

Император сделал шаг назад и, склонив голову, внимательно оглядел Симона. Потом направился в дальнюю часть комнаты, сделав жест, будто подзывал собаку.

Симон пошел за ним.