— Нет, дорогой, так не пойдет. Во-первых, тебя сюда не одного привезли, всех лечить надо, а во-вторых, если будешь кашлять, рану мы тебе не зашьем. Можешь не кашлять? Не кашляй, я тебе говорю! — Доктор не нервничал, просто говорил настойчиво, так говорить умеют только хорошие врачи — одновременно настойчиво и ласково. Голос его звучал приятно, и Кабану очень хотелось послушаться и не кашлять, но он не мог удержаться — кашель сдавил грудь, разодрал гортань и вышел сиплым звуком через горло и чавканьем крови в боку.
— Кури! — чьи-то руки вставили в рот сигарету — прикосновение пальцев к губам было однозначно женским — и подкурили. Кабан затянулся, в голове на мгновение закружилось, и боль, которая тянула всю левую сторону, приглохла. Он открыл глаза и с удивлением понял, что по-прежнему лежит в операционной на столе — и курит. Сигарету подносила невысокая полненькая медсестра.
— Смотри, действительно не кашляет! Повезло тебе, в рубашке родился — внутри все целое, только мышцы хорошо так порвало на пузе, а оно у тебя не маленькое, ха-ха. Сейчас зашьем, не переживай, докуривай. Сестра, не сорите пеплом, пожалуйста, это же не крематорий. По крайней мере, пока я тут главврач, ха-ха.
В палате Кабан лежал с еще одним тяжелым из нацгвардии, тоже пулеметчиком. Осколок от гранаты застрял у парня в голове, и он уже вторые сутки не приходил в сознание, операцию здесь делать не рискнули. Рядом стояла койка Андрея Лепехи, того самого пограничника, с которым Кабана везли сюда в бэтээре. Утром 24-го приехали хлопцы с заставы: привезли сигарет, сухпаек, показали Кабану пробитый насквозь его телефон (друг Белаш дал свою простенькую «Нокиа» попользоваться в больничке), рассказали о его разбитых напрочь магазинах от пулемета, а Кабан достал военный билет и с удивлением обнаружил, что даже его не пожалела вражеская пуля. На «бронике» товарищи насчитали шестнадцать отметин.
— Как ты живой остался, вот это непонятно! — сидели, курили прямо в палате и удивлялись. — Из сепарской колонны разгрохали двадцать единиц, а сколько всего их шло, точно неизвестно, может, тридцать, может, больше. «Двухсотых» сепаров — сорок два, у нацгвардии — двое, у нас, слава богу, никого нет; только ты — тяжелый, и Андрюху вот посекло, — рассказывали хлопцы. — Все документы, телефоны, карты сепаров мы собрали в рюкзак и передали на заставу Волынскому. Так что ты не зря пострадал, Кабан, большое дело сделали.
— Вы только моим домой, если вдруг дозвонятся, ничего не говорите, — попросил Кабан. — День-два пройдет, оклемаюсь слегка, а там сам придумаю, что рассказать.
Вечером приходило еще несколько человек с заставы. Принесли три футболки на смену, темно-синий спортивный костюм и резиновые тапочки, которые оказались немного маловаты. Но Кабану было не до прогулок — ощущал он себя мерзко, любое движение вызывало сильную боль. Алексей Иванович, главврач больницы, хирург, который Кабана оперировал, сняв маску, на вид показался молодым человеком лет тридцати пяти, с открытым лицом и приятной улыбкой, но, судя по морщинам на шее, был старше лет на десять. Первые дни он проявлял к Кабану большое внимание, заходил по несколько раз на день. Док говорил, что рана, хоть для жизни и не опасна, крайне неприятная и болезненная, плюс большая потеря крови, поэтому Кабан должен лежать и как можно меньше двигаться, ни о каких перемещениях не может быть и речи.
Под вечер приехала «скорая» эвакуировать раненых в тыл, в военный госпиталь. Точнее, приехал «газ-66», переоборудованный под «скорую», с одним лежачим местом, куда положили тяжелораненого нацгвардейца. Лепеха, раненный в плечо, устроился ехать сидя, а намерение двух санитаров усадить Кабана в инвалидное кресло закончилось полным провалом. Кабан не смог даже слегка согнуться, не то что сесть, и любая попытка сдвинуть его с места заканчивалась дикими воплями — ужасная боль раздирала все брюхо, и он периодически вырубался, а приходя в сознание, продолжал орать, как не в себя:
— Оставьте меня, пацаны, оставьте! Я со своими выйду!
После того как всех раненых вывезли и в палате остался один Кабан, с больницы сняли охрану. Кабан по этому поводу не тревожился — от кого тут его охранять, от медсестер? Весь следующий день 25-го числа он прождал гостей с заставы — пацаны обещали принести блок сигарет и сухпаек, потому как кормили в больнице плохо, точнее, то, что давали, едой назвать сложно: так, какая-то жижица на первое, ложка непонятной каши вместе с котлетой из хлеба на второе, особо не попразднуешь. Но Кабан не ощущал голода, он ощущал боль, только сигареты доставляли ему удовольствие. «Сигарета-сигарета, ты одна не изменяешь! Я люблю тебя за это, ты сама об этом знаешь!» — мысленно напевал он дворовую песенку, когда уже очень захотелось курить. В обед забежали пару человек, но обещанных сигарет не принесли, оставили только пару штук, чтобы уши не повяли. Бойцы долго не засиделись, на все вопросы Кабана отвечали неопределенно, было видно, что очень спешат и сами ничего толком не знают: все збройники ушли, нацгвардия ушла, у заставы команды отходить нет, поэтому бойцы рассредоточились по периметру, заняв стратегически важные точки — вот и все, что они могли сказать. После капельницы Кабан заснул и проснулся только под вечер. Глянул на тумбочку, с трудом, через боль, пошарудил рукой по тумбочке и в верхнем ящике — блока сигарет нигде не обнаружил. Зато с удивлением обнаружил, что в палате снова не сам — две пары настороженных глаз внимательно наблюдали за ним.