Выбрать главу

Идея «Подлеца» — человек, который в капиталистическом мире был бы банкиром, делает карьеру в советских условиях.

Очевидно, это и был новый роман. Идея была нам ясна, но сюжет почти не двигался. Мы мечтали об одном и том же. Написать очень большой роман, очень серьезный, очень умный, очень смешной и очень трогательный. Но писать смешно становилось все труднее. Юмор — очень ценный металл, и наши прииски были уже опустошены. А жизнь требовала от писателя непосредственного участия.

Мы с упорством продолжали работать в «Правде». Вообще очень равнодушные к критике, мы сердились, что наша газетная работа остается незамеченной у критики. Зато нас утешало отношение к ней читателей.

Мы никогда не понимали, хорошо мы написали или плохо.

— Кажется, ничего себе. А?

Ильф кривился.

— Вы думаете?

Нас обоих томила мысль, что мы бездельники. В самом деле мы были очень трудолюбивы. И эта вечная неудовлетворенность мешала отдыхать. Только неделю после книги мы отдыхали по-человечески. Потом начинались страдания.

Говорили о том, что хорошо было бы погибнуть вместе во время какой-нибудь катастрофы. Страшно было подумать, что наступит такой момент когда один из нас останется с глазу на глаз с пишущей машинкой. В комнате будет тихо и пусто, и надо будет писать.

Из воспоминаний Ильи Эренбурга:

Евгений Петрович тяжело переживал потерю; он не только горевал о сеймом близком друге, он понимал, что автор, которого звали «Ильфпетров», умер. Когда мы с ним встретились в 1940 году после долгой разлуки, с необычайной для него тоской он сказал: «Я должен все начинать сначала».

В воспоминаниях сливеиотся два имени: был «Ильфпетров». А они не походили друг на друга. Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил редко, но зло, и, как многие писатели, смешившие миллионы людей — от Гоголя до Зощенко — был скорее печальным. <…> А Петров… легко сходился с разными людьми; на собраниях выступал и за себя и за Ильфа; мог часами смешить людей и сам при этом смеялся. Это был на редкость добрый человек; ему хотелось, чтобы люди жили лучше, он подмечал все, что может облегчить или украсить их жизнь. Он был, кажется, самым оптимистическим человеком из всех, кого я в жизни встретил: ему очень хотелось, чтобы все было лучше, чем на сеймом деле…

Нет, Ильф и Петров не были сиамскими близнецами, но они писали вместе, вместе бродили по свету, жили душа в душу, они как бы дополняли один другого — едкая сатира Ильфа была хорошей приправой к юмору Петрова.

Из эссе Омри Ронена,
посвященного Евг. Петрову:

Не знаю, во всем ли прав здесь Эренбург. Близнецы, даже сиамские, часто различаются по характеру, хотя, говорят, видят одинаковые сны. В записях Петрова, например, когда он размышляет о том, как после 17-го года на место моральных устоев пришла ирония, много такой горечи и сарказма, каких не найдешь у Ильфа, а у Ильфа бывает мягкий, любовный юмор, которого в произведениях и записях Петрова я не вижу.

Петров очень похож на Ильфа, когда шутит: «Жена нападает на мужа неожиданно, как Япония, — без объявления войны». Зато печаль его — это не ироническая и мужественная скорбь Ильфа, а безутешное отчаяние. <…>

Почему предчувствие смерти так сильно в записях и набросках веселого, молодого, здорового Петрова? Он пишет, вспоминая работу в одесском угрозыске: «Я твердо знал, что очень скоро должен погибнуть, что не могу не погибнуть. Я был очень честным мальчиком».

В его характере, несмотря на скрытую трагичность… существовала черта, которой был, кажется, лишен Ильф, говоривший соавтору: «Женя, вы оптимист собачий». Эренбург не ошибался в своем определении. Петров был оптимист. Оптимизм был его лекарством от разочарований, от отчаяния и от предчувствия смерти…Он не хотел верить, что у Ильфа туберкулез. В 1940–1941 годах он, редактор «Огонька», сменивший ликвидированного Кольцова, отказывался видеть, что война с немцами неизбежна.

…Вывезенные морем из Севастополя журналисты, проведя несколько дней в Новороссийске, летели в Москву вдалеке от прифронтовой полосы… Петров и его спутники были сами не свои, опьяненные позором поражений и страшными воспоминаниями о Севастополе и его обреченных защитниках.

Самолет с Петровым на борту разбился 2 июля. На другой день Совинформбюро сообщило, что Севастополь оставлен.

Оптимисту труднее, чем пессимисту, когда «кровавое солнце позора заходит за нашей спиной».

Из книги Валентина Катаева
«Разбитая жизнь,
или Волшебный рог Оберона»:

Ему страшно не везло. Смерть ходила за ним по пятам. Он наглотался в гимназической лаборатории сероводорода, и его насилу откачали на свежем воздухе…

В Милане возле знаменитого собора его сбил велосипедист и он чуть не попал под машину. Во время финской войны снаряд попал в угол дома, где он ночевал. Под Москвой он попал под минометный огонь немцев. Тогда же, на Волоколамском шоссе, ему прищемило пальцы дверью фронтовой «эмки»…: на них налетела немецкая авиация и надо было бежать из машины в кювет.

Наконец, самолет, на котором он летел из осажденного Севастополя, уходя от «мессершмиттов», врезался в курган где-то посреди бескрайней донской степи, и он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле.

Отклики. Отзывы. Документы

Привычка думать и писать вместе
Из авторского предисловия к «Золотому теленку»:

Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами, вполне законными, но весьма однообразными: «Как это вы пишете вдвоем?»

Сначала мы отвечали подробно, вдавались в детали, рассказывали даже о крупной ссоре, возникшей по следующему поводу: убить ли героя романа «12 стульев» Остапа Бендера или оставить в живых? Не забывали упомянуть о том, что участь героя решилась жребием. В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп — и через полчаса великого комбинатора не стало. Он был прирезан бритвой.

Потом мы стали отвечать менее подробно. О ссоре уже не рассказывали. Потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления.

— Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмон бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые.

Из фельетонов Ильфа и Петрова:

Теперь как-то не принято работать в одиночку. Многие. наконец, поняли, что ум — хорошо, а два все-таки лучше.

— Как же вы пишете вдвоем?

— О, это очень просто! Значит, так: стол, ну, естественно, чернильница, бумага, и мы двое. Посмотреть со стороны — так совсем не интересно. Никаких особенных писательских странностей. Озабоченные, встревоженные лица (какие бывают у людей, которым обещали комнату с газом и вдруг не дали), взаимные попреки, оскорбления и, наконец, начало романа: «Белоснежный пароход рассекал своим острым носом голубые волны Средиземного моря». Разве это хорошо, такое начало? Может быть, написать как-нибудь иначе, лучше? <…>

— Как же вы все-таки пишете вдвоем?

— Так вот все-таки и пишем, препираясь друг с другом по поводу каждой мысли, слова и даже расстановки знаков препинания.

Из записных книжек Ильфа:

Как же вы пишете вдвоем?

Как мы пишем вдвоем? Вот как мы пишем вдвоем: «Был летний (зимний) день (вечер), когда молодой (уже немолодой) человек (-ая девушка) в светлой (темной) фетровой шляпе (шляпке) проходил (проезжала) по шумной (тихой) Мясницкой улице (Большой Ордынке)». Все-таки договориться можно.