Слушал это старый Иван и понимал, что сын уйдет, и уйдет навсегда. Понимала это и мать, но сказать не смела – да ее никто и не спрашивал, что она думает. Недаром ведь говорилось у степняков: «Конь и женщина – твари Божии, которых всегда водят. Дочь – отец, жену – муж, мать – сын». Если отклонения от этого правила и были, то лишь для представительниц знатного рода варяжского. У варягов женщина была свободнее, чем у славян или у иных народов. Она могла сама принимать решения и подавать голос, а в других семьях никто женщину и не спрашивал. Что ничуть не уменьшало ее страданий…
Страдала и жена Ильи, понимая, что муж уйдет в неведомые края и, может быть, там голову сложит – ведь не на гулянку идет, не на пир, а на труд воинский… И они бы совокупно могли удержать Илью, не пустить! Могла жена с матерью за него уцепиться, повиснуть, чтобы только с душой мог от себя оторвать. Мог и отец запретить – под страхом отцовского проклятия, – никуда бы Илья из родного дома не тронулся, но довлело над всеми карачаровцами чудо Ильина выздоровления.
Ежели не сидел бы он сиднем в расслаблении да не исцелили бы его молитвами старцы – не отдали бы своего единственного сына и заступника-кормильца кровные его. Удержали бы.
Исцеленного же Илью почитали, как воскресшего Лазаря.
Односельчане даже побаивались его, как выходца с того света, как пришельца из тьмы внешней, из царства мертвых. Установилось вокруг Ильи кольцо почтительного отчуждения. И он понимал, что к прежней жизни у него возврата нет. Чувствовал он на себе печать избранности на подвиг, и хоть страшился его, и тяжко было ему отрываться от дома и следовать в жизнь неведомую, а ослушаться гласа Божия не мог. Он смотрел на сродников своих нынче будто с корабля уплывающего. И хоть телесно пребывал с ними, а все же не так, как прежде, – глядя на многое будто издали, с тоской и печалью, не в силах высказать им всей своей любви.
– Так что, – сказал воскресным днем Иван сыну, – пора… Чего зря тянуть время? Чему быть, того не миновать!
Голосьбой ответили ему женщины. Но Иван велел служить молебен и сбираться.
Две недели шли сборы. И главным из них было сбирание коней. Кони в селище были не табунные, а стойловые. Пасли их летом в огороженных левадах вооруженные табунщики. И когда калики перехожие впервые увидели коников – диву дались!
Кони были бурые и вороные, рослые и дельные, каких прежде ни в Киеве, ни в иных местах монахи не видывали. Массивные, широкогрудые, с кремневыми копытами, выносливые и силы необыкновенной – как раз под всадника, закованного в тяжелые доспехи. Кони были добронравны, послушны и безбоязненны. Особая, невиданная прежде красота была в их тяжком беге, в игре мышц на груди, в том, как прочно и жадно цепляли они землю копытами, как гордо несли всадника. Особой же приметой породы была сказочно длинная волнистая грива, достигающая чуть не до земли.
Каждый конь воспитывался всадником с первых дней рождения, поэтому не знал он страданий при первом объезде, как тот конь, коего брали из дикого табуна и навек отымали волю. Не принимали они муки заламывания в оглобли, потому как приучали их к работе постепенно, не тычком-рывком и страхом, а лаской да уговорами. Через это каждый конь ходил за хозяином как собака, из рук его ел и ему одному служил. Во все время, что был Илья в расслаблении и немощи, жеребенок-стригунок и коник Бурушка ждал его. Успел бо Илья привадить его с малолетства, и никого, кроме Ильи, Бурушка не признавал.
К нему, как ребенку своему, кинулся воин, едва чуть окреп и стал ходить. Его – коня застоявшегося, вошедшего в тяжкую силу, в самый расцвет мощи и быстроты, – вывел он на росные луга. Его гонял по песку, по воде, укрепляя ножные мышцы, отвыкшие в стойле от движения. Его растирал соломенными жгутами, его холил и отпаивал сытой – запаренным в молоке зерном, чтобы конь, без работы скудно содержавшийся (дабы не прилила не находящая выхода сила к ногам, чтобы не обезножел коник в опое, не сорвал сердце от обильной жидкости и не потерял воинской стати от обильной еды), теперь мог набрать тело. Вернуть прежние стати и резвость.
Через малое время нес неоседланный Бурушка Илью по лугам и перелескам, удивляя встречных и видевших его, как стихия вольная, грозовая… На языческого бога войны походил Илья, сидевший на Бурушке. Бурушка косматенький, разметав длинную гриву по ветру, тяжким скоком своим сотрясал округу. Не один европейский рыцарь заложил бы все имение свое, чтобы получить такого коня. Такой конь стоил замка! В нем долгой работой коневодов и милостию Божией была слита кровь горячих степных коней – низкорослых, сухих и злых до скачки, на коих пришли предки Ильи из-под гор Кавказских, кровь осторожных, чутких и отважных вороных коней горных, которые на любой тропе копыт не снашивали, во тьме кромешной по слуху шли краем пропасти. И коней лесных – густых телом, высокорослых, сильных и выносливых… Слитая в едином теле кровь разных пород дала породу невиданную.