Выбрать главу

Монах в свою очередь оставил ему несколько монет в платке, оловянную кружку для пожертвований и тетрадь.

Написано было на латыни. Сервлий, усмехнувшись, подумал, что пиетет Западной церкви перед латынью ему на руку: вздумай Амадео писать на своем италийском диалекте, он, Сервлий, не распознал бы ничего.

Монах оказался человеком наблюдательным и способным к выводам. Про него, Сервлия, было написано: "Возможно, человек этот, столь опытный в делах, особливо тайных и требующих молчания, в коих я беспомощен, как дитя, послан мне Богом".

Прочесть всего Сервлий, конечно, успеть не мог. Он торопливо перелистывал тетрадь, чтобы узнать цель путешествия столь неподходящего для странствий по Руси человека. И он ее узнал.

Восточная Церковь считала распростанившиеся не так давно, но при этом широко, истории о чаше, в которую будто бы святой Иосиф Аримафейский собрал кровь из ран Христа, благодаря чему чаша эта стала обладать чудесными свойствами, не более чем благочестивой легендой. Сервлий, в силу своих занятий и интересов, знал, что за внешней благочестивостью этой истории стоит много такого, что благочестивым не назовешь. Иначе говоря, чаша Грааля стала символом многих весьма опасных ересей. И то, что в очередной раз искать ее взялись не где-нибудь, а на Руси, в стране, сделавшей выбор в пользу восточной ветви христианства, его настораживало. Амадео, отправившийся на Русь без карты и каких-либо указаний, полагал и писал в своем дневнике, что его ведет некий Голос. Это вполне можно было счесть безумием, но по туманным упоминаниям Сервлий понял, что до него были и другие искатели чаши. И вряд ли их тоже вели голоса.

Одним словом, вся эта история заслуживала выяснения. Сервлий, почувствовавший себя в своей стихии, оживился. Вполне возможно, что здесь, на Руси, которая была для Сервлия всего лишь краем изгнания, труд его жизни, заключавшийся в раскрытии ересей, не только продолжится, но и вступит в самую важную свою стадию.

Амадео вышел из бани розовый, помолодевший, в порыжевшей чистой сутане. Он посмотрел своими маленькими серыми глазами на Сервлия, на тетрадь, снова на Сервлия и спросил:

- Так ты идешь со мной?

- Иду, - ответил Сервлий. А что ему оставалось? Кроме "голоса" безумного (безумного ли?) Амадео, других зацепок у него не было.

****

Алена проснулась по первому солнышку, все еще спали. Спеша умываться к ручью, прихватила коромысло с двумя ведрами: заметила еще вчера, что в бочке, из которой брали воду на нужды маленького лагеря, почти ничего не осталось. А пройтись с коромыслом - самое женское дело, привычное, радостное.

Она уже не боялась случайно увидеть свое отражение в воде, хотя знала, что всю жизнь ей теперь предстоит ловить на себе взгляды брезгливые и сожалеющие. Но это ничего не значило. Внутри она видела себя легкой и красивой - какой видел ее Илья.

- Не устанешь? - негромко окликнул ее от своего шатра Вольга - он дежурил под утро, не спал.

Алена помотала головой. Вольга тоже видел ее, как Илья, - он был колдун и умел видеть. Другие не умели. Хорошо, что дежурил Вольга, все было хорошо в это утро, с его косым солнышком, длинными тенями, с коромыслом, ладно плывущим на плече.

Сегодня они с Ильей снова пойдут гулять в лес, любоваться его весенней радостной жизнью.

****

- Мануилов в Царьграде - как собак нерезаных, - усмехнулся Добрыня, - только, сдается мне, никакой он не Мануил. Для рядового доглядчика слишком образован - по речи видно. Да что там для доглядчика - вообще слишком образован.

- Из серьезных фигур вроде бы в последнее время никто не исчезал, - заметил князь, продвигая вперед пешку. - Об этом бы мне в первую голову сообщили. Еретик из филозофов?

- Еретики пока не бегут. Их анафемствуют, но не трогают.

- Кроме того Василия, богомил который; впрочем, дело прошлое. Будь сейчас что-нибудь такое, мы бы знали. Присмотрись к этому Мануилу, Добрынюшка. Бо странно все это. И монах еще в придачу...

Добрыня хотел сказать, что уже завтра выедет, но не успел. В тереме закричали.

****

Подвески уже давно были сплетены, но они продолжали в свободное время гулять в лесу - лесу поздней весны, свежем, только что распустившемся, полном птичьих звонов и таинственных краткоживущих цветов. Они бродили по влажным звериным тропинкам, и за каждым поворотом открывалось удивительное.

Забывшая на время о своих несчастьях Алена была быстрой, веселой и любопытной, как белка. Она заглядывала всюду. Бежала, стараясь опередить широко шагавшего Илью. Он умерял шаг, когда ему казалось, что она начинала уставать, но видел, что ей нравилось так бежать: за ним и с ним рядом.

Они дарили друг другу все увиденное, то, что сейчас промелькнет и растворится навсегда в волшебной изменчивости мира, если нет рядом того, кому это можно показать и подарить навсегда. Они вместе чувствовали ту изменчивость и вместе знали: подаренное останется: он, она и чудо.

Ветка, сияющая золотом, вся пушистая в случайно пробившемся луче на фоне непроглядной лесной темноты.

- Смотри! Это тебе.

Небо, синее и высокое в окошке причудливо сплетенных ветвей.

- А это тебе!

Изогнутый ствол, шершавый и старый, корявый, бугристый, а вдоль - рожденная им веточка, стройная, вся в нежных молодых листочках.

- Это тебе!

И вдруг - освещенный солнцем бугорок, созданная природой клумба, дикие ирисы, раскрывшиеся, свежие, нежнейшие.

И два голоса - в один, звук в звук, восторженно:

- Это - тебе!

****

Возвращались тропой, аллеей, золотистой от только то распустившейся листвы. Начало лета, начало лета плыло вокруг волшебством и тайной. Илья обнимал Алену за плечи, говорил рассудительно:

- Амадео уже ходит, на палочку опирается и ходит, скоро лагерь свернем. До дозорной избы, а там - в Киев. Обвенчаемся в Софии, как положено. Своего терема пока нет, но можно снять избу, это же ничего?

И Алена решала твердо:

- Ничего!

- И мне часто придется уезжать в дозор, надолго, пока не сменят. Ничего?

- Ничего! Ты - богатырь, тебе так должно.

Шепотом:

- Выдержишь?

Громко:

- Ха!

- Ты только терпи меня, - вырвалось вдруг у Ильи нежно и просяще, - не оставляй.

****

- Ну что еще там? - брюзгливо спросил Владимир, приоткрывая дверь.

В горницу, воя, ворвались няньки, повалились снопами, остались лежать. В подвываниях и воплях можно было с трудом разобрать:

- Змей...

- Украл, проклятый!

- Прямо с луга цветущего...

- Прогуливалась, солнышко наше...

- Налетел...

- Забаву Путятишну!!!

Владимир ударил ладонью по столу. Звук получился сухой и резкий, как от удара бича. Посыпались шахматные фигуры. Вой разом стих, но бабы продолжали лежать ничком.

- Змей украл мою племянницу Забаву Путятишну? Унес? Сейчас?

Невнятный вой возобновился; на этот раз утвердительный.

- Значит, слушайте, дуры. Никто Забаву не крал, все вам померещилось с сонных глаз. У меня сейчас Забава, в покоях сидит. Спать меньше надо, когда за дитем смотрите. Разоспались на солнышке. Пошли вон, дуры мясистые; которая из вас будет где про змея болтать - голову вон. Здесь Забава. Всё.

Няньки подхватились, толкаясь и не сводя с князя круглых непонимающих глаз, спинами в дверь вывалились вон.

Владимир, разом ставший мрачным, плотно закрыл дверь за ними, взглянул на Добрыню.

- Унес, значит, сволочь. Отыгрался. Дань-то людьми еще дед отказался ему платить. И что теперь - войско собирать?

- Дело деликатное, - сказал Добрыня, вставая. - Не надо войска. Сам разберусь.