Хотя Юдит не хотелось отпускать Целестину наверх одну, так как она знала, какая встреча ожидала ее на лестничной площадке, но знала она и то, что ее присутствие и вовсе лишит женщину шансов проникнуть в Комнату Медитации. Пришлось ей остаться внизу, стараясь определить по доносящимся сверху звукам, что там происходит. Сначала она услышала предостерегающее ворчание гек-а-геков, а потом раздался голос Сартори, который предупредил, что того, кто попытается войти в комнату, ждет немедленная смерть. Целестина ответила ему, но таким тихим голосом, что до Юдит донеслось лишь невнятное бормотание, и через несколько минут (но были ли это минуты? – возможно, прошло лишь несколько секунд, бесконечно растянутых ожиданием новой вспышки насилия), не в силах больше бороться с искушением, она задула ближайшие к ней свечи и начала медленно подниматься наверх.
Она предполагала, что ангелы попытаются ее остановить, но они были слишком поглощены уходом за Милягой, так что на пути у нее не было никаких препятствий, кроме своей собственной осторожности. Она увидела, что Целестина до сих пор стоит у двери, но Овиаты уже не преграждают ей дорогу. По приказу Сартори они отползли в сторону и, лежа на животе, дожидались дальнейших приказаний своего хозяина, готовые пустить в ход зубы и клыки по первому же сигналу. Юдит одолела уже половину пролета, и теперь до нее долетали обрывки разговора сына с матерью. Первым она услышала усталый шепот Сартори.
– ...все кончено, мама...
– Я знаю, дитя мое, – сказала Целестина. В голосе ее не было упрека – одна лишь спокойная нежность.
– Он уничтожит все...
– И это я знаю.
– ...я должен был удерживать для Него круг... Он хотел этого...
– А ты должен был исполнить Его желание. Я понимаю это, дитя мое. Поверь мне, я все понимаю. Я ведь тоже исполнила Его желание, помнишь? Это не такое уж большое преступление.
После этих слов Целестины раздался щелчок замка, и дверь Комнаты Медитации медленно распахнулась, но Юдит была еще слишком низко и увидела только стропила, освещенные то ли свечкой, то ли сотканной Овиатами сияющей пеленой, которая окутывала Сартори на улице. Теперь, когда дверь открылась, голос его был слышен гораздо яснее.
– Ты войдешь? – спросил он у Целестины.
– А ты хочешь, чтобы я вошла?
– Да, мама. Прошу тебя. Я хочу, чтобы мы были вместе, когда наступит конец.
Знакомая песня, подумала Юдит. Ему, похоже, абсолютно все равно, в чью грудь уткнуть свое заплаканное лицо, лишь бы его не оставили умирать в одиночку. Целестина шагнула внутрь, но дверь за ней не закрылась, а гек-а-геки не вернулись на свои посты. Однако фигура Целестины уже исчезла из виду, и Юдит овладело жестокое искушение продолжить подъем и заглянуть в комнату, но страх перед Овиатами был слишком силен, и она осторожно опустилась на ступеньку – на полпути между Маэстро наверху и бездыханным телом внизу. Там она стала ждать, прислушиваясь к тишине – в доме, на улице, во всем мире.
В голове ее сложилась молитва.
«Богиня... – подумала она, – ...это твоя сестра, Юдит. Надвигается огонь, Богиня. Он уже совсем близко от меня, и мне очень страшно...»
Сверху донесся голос Сартори, но он говорил так тихо, что даже при открытой двери нельзя было разобрать ни единого слова. Однако слова перешли в рыдания, и это нарушило ее сосредоточенность. Нить молитвы была потеряна. Не имеет значения. Она сказала достаточно, чтобы выразить свои чувства:
«Огонь уже совсем близко, Богиня. Мне страшно».
Что тут еще можно сказать?
Огромная скорость, с которой двигались Миляга и Нуллианак, отнюдь не уменьшила впечатления от масштабов города – скорее, наоборот. По мере того, как проходили минуты, а улицы все продолжали мелькать мимо, тысяча за тысячей, ослепляя глаза все тем же насыщенным цветом домов, уходивших под небеса, величие этого труда переставало казаться эпическим и все более наводило на мысль о безумии. При всем очаровании красок, идеальности пропорций и совершенстве отделки город был бредом сумасшедшего, навязчивой галлюцинацией, которая отказывалась успокоиться до тех пор, пока не покрыла каждый квадратный дюйм этого Доминиона памятниками своей собственной неутомимости. На улицах по-прежнему не было видно ни одного обитателя, и в сердце Миляги закралось подозрение, которое он в конце концов выразил вслух – правда, не в форме утверждения, а в форме вопроса:
– Кто живет здесь?
– Хапексамендиос.
– А еще кто?
– Это Его город, – сказал Нуллианак.
– А в нем есть горожане?
– Это Его город.
Ответ был достаточно ясен. В городе не было ни одной живой души, а колыхание виноградных лоз и штор, которое он замечал в начале пути, либо было вызвано его приближением, либо, что более вероятно, было игрой иллюзий, которой забавлялись пустые здания, чтобы скоротать столетия.
Но в конце концов, после того как они миновали бесчисленное множество неотличимых друг от друга улиц, стали появляться кое-какие признаки едва ощутимых изменений. Буйные краски постепенно становились все более насыщенными, а бока камней казались такими лоснящимися, словно они вот-вот должны расплыться и потечь. Отделка фасадов стала еще более утонченной, а пропорции – совершенными, что навело Милягу на мысль о том, что они приближаются к первопричине этого города, а районы, над которыми они пролетали вначале, были лишь имитациями, выхолощенными от непрестанного повторения.
Подтверждая подозрение о том, что путешествие близится к концу, проводник Миляги заговорил.
– Он знал, что ты придешь, – сказал он. – Он послал часть моих братьев на границу, чтобы встретить тебя.
– А вас много?
– Много, – сказал Нуллианак. – Минус два. – Он обернулся на Милягу. – Но ты-то, конечно, об этом знаешь. Ведь это ты их убил.
– Если б я этого не сделал, они бы убили меня.
– А разве не было бы это предметом гордости для нашего племени? – сказал Нуллианак. – Убить Сына Бога...
Его молнии засмеялись, но веселости в этих звуках было не больше, чем в хрипе умирающего.
– А ты не боишься? – спросил его Миляга.
– А чего я должен бояться?
– Говорить такие вещи, когда мой Отец может тебя услышать?
– Он нуждается во мне, – ответил Нуллианак, – а я не нуждаюсь в том, чтобы жить. – Наступила пауза. – Хотя мне будет жаль, если я не приму участия в уничтожении Доминионов, – добавил он, поразмыслив.
– Почему?
– Потому что ради этого я был рожден. Слишком долго я жил, дожидаясь этого дня.
– Как долго?
– Много тысячелетий, Маэстро. Много-много тысячелетий.
Мысль о том, что он летит рядом с существом, которое прожило во много раз более долгую жизнь, чем он сам, и рассматривало грядущее уничтожение как главную ее цель, заставила Милягу замолчать. Интересно, как долго еще Нуллианакам дожидаться своей награды? В отсутствие дыхания и сердцебиения чувство времени оставило его, и он не представлял себе, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул тело на Гамут-стрит – две, пять, десять? Но, в сущности, это не имело никакого значения. Теперь, когда Доминионы примирены, Хапексамендиос может выбрать любой удобный момент, и Миляге оставалось утешать себя только тем, что проводник его по-прежнему рядом, и, стало быть, призыв к оружию еще не прозвучал.
Постепенно скорость и высота полета Нуллианака стали снижаться, и вот они уже парили в нескольких дюймах над улицей. Отделка окружающих домов приобрела гротескный характер: каждый кирпич и камень был покрыт тончайшей филигранной резьбой. Но в этом лабиринте орнаментов не было красоты – одно лишь слепое наваждение. Их избыточность производила впечатление не живости и изящества, а болезненной навязчивости, словно бессмысленное, безостановочное кишение личинок. Тот же упадок поразил и краски, нежностью и разнообразием которых он так восхищался на окраинах. Оттенки и нюансы исчезли. Теперь все цвета обрели невыносимую яркость алого, но эта кричащая пестрота не оживляла атмосферу, а, напротив, делала ее еще более гнетущей. Хотя прожилки света по-прежнему струились в камнях, покрывавшая их резьба поглощала сияние, и на улицах царил унылый сумрак.
– Дальше я не могу тебя сопровождать, Примиритель, – сказал Нуллианак. – Отсюда ты пойдешь один.