Немец, по фамилии Шталь, говорил мне что-то о холодильных установках. Под нами тихо шелестели волны, набегая на узкий пляж. Официант принес дыню с крапчатой желтой коркой и зеленоватой мякотью. У наших коллективных ужинов бывал прихотливый рисунок, общее направление беседы менялось, и я обнаружил, что участвую в сложном перекрестном разговоре с немцем по правую руку, о кондиционерах, и с Дэвидом Келлером и Диком Борденом, сидящими от меня по диагонали, — тут речь шла о знаменитых киноковбоях и кличках их лошадей. На следующий день Дэвид летел в Бейрут. Чарлз — в Анкару. Энн собиралась в Найроби, навестить сестру. Шталь — во Франкфурт. Дик — в Маскат, Дубай и Эр-Рияд.
По залу пробежали двое детей, гитарист запел. На пределе звуковой досягаемости, сквозь гул остальных голосов, я услышал, как Энн Мейтленд говорите Элиадесом: она легко перешла с греческого на английский и обратно. Одно предложение или несколько слов, и все — возможно, она сделала это единственно ради того, чтобы прояснить свою мысль или придать ей большую убедительность. Но то, как плавно выделился из ее речи этот фрагмент, показалось мне намеком на интимность, на общение глубоко личного свойства. Удивительно, как обрывок фразы на чужом языке (на котором, между прочим, говорили и здешние жители вокруг нас) достиг моих ушей, породив это ощущение доверительности и превратив все прочие разговоры в обыкновенный шум. Энн была, пожалуй, лет на десять старше его. Обаятельная, насмешливая, порой неуверенная в оценках, порой напряженная, с властной повадкой, сдобренной самоиронией, и прекрасными грустными глазами. Может быть, я позавидовал легкости, с которой она переметнулась на греческий? Об Элиадесе я не знал ничего — даже того, с кем из нас он связан и каким образом. Он пришел поздно, сделав обычное замечание о разнице между гринвичским временем и местным.
— Класс, — сказал Дик Борден. — Вот как звали коня Буча Кэссиди.
— Буча Кэссиди? — отозвался Дэвид. — Я говорю о ковбоях, чудак. О ребятах, которые не вылезали из дерьма и навоза. Ребятах, у которых были конченые дружки-алкоголики.
— У Буча был конченый дружок. Он жевал табак.
Дэвид отправился искать туалет, захватив с собой горсть черного винограда. Я ловко втянул Чарлза в диалог с немцем, а сам обошел стол и занял место Дэвида, напротив Энн с Элиадесом. Он откусил персик и нюхал его мякоть с красноватой серединкой. По-моему, я улыбнулся, признав свою собственную манеру. Эти персики — известного сорта — сущее наслаждение, они порождают чувственное удовольствие столь неожиданной остроты, что оно кажется вырванным из другого контекста. Обычное не может быть до такой степени приятным. Ничто во внешнем виде персика не предвещает, что он будет таким роскошным и ароматным, освежающе сочным, и так нежно окрашенным, похожим на светящееся золото с розовыми прожилками. Я поднял эту тему перед сидящими напротив.
— Но ведь удовольствие редко повторяется, — сказал Элиадес. — Завтра вы съедите персик из той же корзинки и будете разочарованы. Потом решите, что ошиблись. Что персик, что сигарета. Мне по-настоящему нравится одна сигарета на тысячу. Но я продолжаю курить. Думаю, удовольствие кроется не в самой вещи, а скорее в моменте. Я курю, чтобы найти этот момент. Может, так и умру в поисках.
Наверное, благодаря его внешности все замечания этого грека казались имеющими мировую значимость. Неухоженная борода покрывала почти все его лицо. Она начиналась прямо от глаз. Он истекал этими жесткими черными волосами, точно кровью. Говорил он чуть сгорбясь и подавшись вперед, покачиваясь на краешке стула. На нем был светло-коричневый пиджак и пастельный галстук — костюм, дисгармонирующий с крупной свирепой головой и всем его грубоватым обликом.
Я попытался развить мысль о том, что иные удовольствия перерастают породившую их ситуацию. Возможно, я был слегка пьян.
— Давайте сегодня обойдемся без метафизики, — сказала Энн. — Я простая девушка из рабочей глубинки.