9. Ты не видишь ничего за пределами своего ограниченного довольства. Мы живем на зыбкой глади твоего благополучия. Все остальное пустяки и раздражает или монументально и раздражает, и только непорядочная жена или сын способны мешать твоему грошовому счастью.
10. Ты считаешь, что быть мужем и отцом — форма гитлеризма, и увиливаешь от этого. Власть выбивает тебя из колеи, правда? Ты бежишь от всего, что напоминает официальные полномочия.
11. Ты не позволяешь себе спокойно наслаждаться окружающим.
12. Ты упорно изучаешь сына, чтобы понять свой собственный характер.
13. Ты слишком восхищаешься своей женой и слишком много говоришь об этом. Восхищение — твоя публичная поза, нечто вроде самозащиты, если не ошибаюсь.
14. Получаешь удовольствие от собственной ревности.
15. Политически нейтрален.
16. Всегда рад поверить в худшее.
17. Ты готов считаться с другими, тонко реагировать на чувства посторонних, но умудряешься не понимать членов своей собственной семьи. Мы заставляем тебя гадать, не лишний ли ты в этой компании.
18. Ты маешься бессонницей в расчете на мое сочувствие.
19. Ты чихаешь в книги.
20. Ты кладешь глаз на жен своих друзей. На подруг жены. Этакая отстраненная оценка.
21. Ты пойдешь на все, лишь бы скрыть свои мелочные переживания. Они вылезают на свет только в спорах. Мстительный. Порой даже себе в этом не признаешься. Боишься, не увидит ли кто, как ты каждый день мстишь мне по мелочам, хотя я, допустим, иногда вполне этого заслуживаю. Притворяешься, что я по ошибке принимаю за месть досадные случайности, что тебя обвиняют облыжно.
22. Ты прячешь свою любовь. Она есть, но ты не любишь ее демонстрировать. А когда демонстрируешь, это всегда результат долгих вымученных размышлений и взвешиваний, не так ли, сукин ты сын?
23. Лелеешь мелкие обиды.
24. Без конца потягиваешь виски.
25. Рохля.
26. Изменяешь, и то нехотя.
27. Американец.
Мы стали говорить об этом как о Двадцати семи пороках, точно какие-нибудь богословы со впалыми щеками. С тех пор мне иногда приходилось напоминать ей, что это мой список, а не ее. По-моему, я честно подытожил ее жалобы, и мне доставляло саморазрушительное удовольствие обвинять себя словно бы ее неумолимыми устами. Такой на меня тогда нашел стих. Я пытался приобщить ее к своим недостаткам, показать ей, как она преувеличивает рутинные промахи, хотел, чтобы она выглядела в собственных глазах злобной и несправедливой — той самой пресловутой мегерой.
Каждый день я озвучивал несколько обвинений в свой адрес, затем тщательно сосредотачивался, разрабатывал новые, шлифовал старые, а потом возвращался к ней с результатами. Для пущего эффекта я иногда имитировал женский голос. Это тянулось с неделю. Ответом на большинство пунктов было молчание. Некоторые вызывали у нее язвительный смех. Я узнал, что те, кто делает себя жертвой собственной проницательности, кажутся другим увлеченными самоиздевательством дураками, хотя точнее было бы сказать, что я пытался сделать жертвой своей проницательности ее. Оглашение этого перечня было для меня чем-то вроде религиозной практики, попытки осмыслить через повторение. Я пытался стать на ее место, посмотреть на себя ее глазами, понять то, что знала она. Отсюда ядовитый смех Кэтрин. «Значит, вот что я, по-твоему, о тебе думаю? Так у меня работают мозги? Ладно. Сказать, как называется твое сочинение? Шедевр изворотливости».
Ах, что это за кривое зеркало — любовь.
Под конец недели я читал свой список громко и нараспев, словно молитву, обращенную к высокому потолку нашего заново отделанного дома в викторианском стиле на восточной окраине Торонто. Я сидел на полосатой софе в гостиной, глядя, как она сортирует книги (мои и ее должны были отправиться в разные гаражи), и иногда прерывал свой речитатив ради того, чтобы небрежно спросить: «А если я тоже поеду?»
Теперь, в шести тысячах миль от той вымощенной булыжником улицы, наша семья садится ужинать. На бельевой веревке недалеко от стола висят десять осьминожьих туш. Кэтрин идет в кухню поздороваться с хозяином и его женой и взглянуть на разогретые кастрюли, где под масляной пленкой прячутся мясо и овощи.
Человек, стоящий на краю набережной, поднимает трость и грозит ею детям, которые играют поблизости. Тэп мог бы использовать этот эпизод в своем романе.