В такси пахло узо[2]. Мы опустили стекла и откинулись на спинку сиденья. Шофер проехал по набережной гавани, свернул на последнюю улицу и покатил на юг. Только минут через пять после того как мы выехали на грязную окольную дорогу, он сказал что-то о спавшем в машине человеке. Чем дольше он говорил, тем больше успокаивался. Разбирая случившееся и анализируя его, он начал видеть в нем и забавную сторону. Стоило ему сделать паузу, чтобы вернуться мыслями к той сцене, как у него против воли вырывался смешок. В конце концов, тут было над чем посмеяться. Он заговорил более оживленно и, кажется, перешел к другому случаю с тем же человеком. Мы с Тэпом обменялись взглядами. Когда такси достигло раскопок, мы все уже хохотали. Тэп так разошелся, что, открыв дверцу, буквально выпал из машины.
Здесь были восемнадцать траншей, которые тянулись почти до самого берега, и старая вагонетка на рельсах. Осколки посуды в пронумерованных ящичках хранились в хибарке с тростниковой крышей. Сторож покинул свой пост, но его палатка стояла по-прежнему.
Эта картина ошеломляла. В воздухе витало ощущение зря затраченных усилий. То, что ученые оставляли после себя, казалось мне древнее того, что они нашли или еще думали найти. Вырытые ими ямы, пустая палатка — вот что было истинным городом. Ни один предмет, скрывавшийся в почвенных слоях, не мог выглядеть более покинутым и забытым, чем ржавая вагонетка, на которой раньше отвозили к морю выбранную из траншей землю.
Рядом была оливковая роща. Четыре траншеи находились под ее сенью; из одной торчала голова в соломенной шляпе. Со своего высокого места мы увидели Кэтрин ближе к воде, на солнце — она согнулась над чем-то с лопаткой в руке. Больше никого не было. Тэп прошагал мимо нее, помахав в знак приветствия, и направился в хибарку мыть осколки горшков. Другой его обязанностью было собирать инструменты в конце дня.
Кэтрин нырнула вниз, исчезнув из виду, и какое-то время в дрожащем мареве ничто не двигалось. Только свет и слепящие блики на море, на его спокойной поверхности. Я заметил, что на самой опушке рощи стоит мул. По всему острову стояли неподвижные ослы и мулы, прячась на фоне деревьев, как на картинках-загадках. Было безветренно. В юности я скучал по грозам и голоногим женщинам. И лишь после двадцати пяти понял, что чулки сексуальны.
В поле зрения появился уже знакомый белый корабль.
Вечером того же дня Оуэн минут на десять-пятнадцать включил магнитофон: тихие задумчивые звуки плыли по темным улицам. Мы сидели под открытым небом на маленькой терраске, выходящей не на ту сторону. Море было позади нас, за домом. В окошке возник Тэп сказать, что он, наверное, скоро ляжет. Его мать поинтересовалась, не значит ли это, что надо выключить музыку.
— Нет, пусть играет.
— Я счастлив и благодарен, — сказал Оуэн. — Спи сладко. Приятных снов.
— Добоброй нобочи.
— А по-гречески можешь? — спросил я.
— На обском греческом или на греческом греческом?
— Любопытно, — сказала Кэтрин. — Обский греческий. Мне это в голову не приходило.
— Если твоя мать когда-нибудь возьмет тебя на Крит, — сказал Тэпу Оуэн, — я знаю, какое место тебе интересно будет посмотреть. Это на юге центральной части острова, недалеко от Феста[3]. Там есть группа развалин в окрестности базилики седьмого века. Их раскопали итальянцы. Нашли минойские статуэтки — об этом ты уже знаешь. И везде по рощам рассеяны греческие и римские развалины. Но больше всего тебе, наверно, понравился бы кодекс законов. Он написан по-дорийски на каменной стенке. Не знаю, считал ли кто-нибудь слова, но буквы в нем сосчитали. Их семнадцать тысяч. В кодексе идет речь об уголовных преступлениях, правах на землю, и так далее. Но интересно то, что он весь написан стилем, который называется «бустрофедон». Одна строчка пишется слева направо, другая — справа налево. Так движется бык, когда тащит плуг. Что и значит слово «бустрофедон». Все законы высечены таким образом. Это старинное письмо легче читать, чем нынешнее. Ты скользишь глазами по строчке, а потом просто переводишь взгляд на следующую, вместо того чтобы прыгать через всю страницу. Хотя привыкнуть, конечно, надо. Пятый век до нашей эры.
Он произносил фразы медленно, густым, чуть скрипучим голосом — у него был напевный провинциальный выговор с растягиванием гласных и прочей орнаментикой. В его голосе был драматизм, гармония, уходящая корнями в прошлое. Легко было понять, как уютно девятилетнему в этих сказовых ритмах.
Поселок лежал в тишине. Когда Тэп потушил лампу около своей кровати, единственным видимым источником света остался зажженный огарок среди наших стаканов и хлебных корочек. Я еще чувствовал под кожей глазурованную дневную жару.