— Тьфу! Гадость какая! — зло проговорил Судаков. — До чего же я опустился!
А немного спустя подумал уже более спокойно: «Ничего. Нам бы только свергнуть Советскую власть. А тогда мы наведем свой порядок. Таких, как Гаврюшка, заставим сапоги лизать».
Что-то зашуршало. Камень ли упал, ветер ли ворвался в штольню.
Судаков вскочил, прислушался. Похоже было, что кто-то осторожно пробирается по подземному ходу. Судаков загасил лучину, обломал тлеющий конец, затоптал его и быстро спрятался за выступающие камни. Рука судорожно сжимала рукоятку браунинга.
Сомнений не было: по штольне кто-то шел. В голове Судакова одна мысль обгоняла другую. То ему казалось, что это Гаврила, и он радовался, что не одному придется ночевать в мрачном подземелье, то вдруг мерещилось, что его выследили чекисты и теперь поймают, как лису в норе. Его бросило в жар. Он чувствовал себя, как зверь в капкане. Шаги раздавались все ближе, все явственнее. Судаков затаил дыхание.
Вот шаги уже совсем близко. Кто-то сопел и возился рядом. Синие искры вспыхнули в темноте и погасли. Потом еще и еще.
«Гаврила...» — с облегчением подумал Судаков.
Оранжевым глазком мигнул в темноте уголек, потом вспыхнуло крохотное пламя и осветило кисть руки около лучины. Когда лучина загорелась, Судаков увидел Гаврилу и выскочил из засады.
— Руки вверх!
Огромный мужик, заросший бородой до самых глаз, слабо вскрикнул и согнулся, выкинув руку вперед, как бы защищаясь от удара.
— Эх ты, трус! — Судаков засмеялся, дружески хлопая Гаврилу по плечу.
— Фу ты! — выдохнул Гаврила. — Сердце так и оборвалось. И не подумал, что ты тут.
— Не ждал гостя? А я решил навестить тебя. Скучно, думаю, тебе одному-то. Мимоходом и завернул на часок. Как живешь? Давно не видались.
— Недели две, а может, и больше. Тут дни-то несчитанные.
— А ты календарь заведи. Будешь отрывать листочки. День минул — листок долой! — шутливо посоветовал Судаков.
— Ни к чему это, — мрачно ответил Гаврила. — Без дела дни проходят, и считать их нечего. Это когда дома — другое дело. Знаешь, чего в понедельник делать, чего во вторник, в среду... Вон мужики-то пашут, сеют, а я...
— Погоди, напашешься, — перебил Судаков, бесцеремонно заглядывая в узелок, который развертывал Гаврила. — О-о, да у тебя тут еды-то на целый полк! Жена, что ли, приходила?
— Приходила.
Гаврила сел, снял старую фуражку, расправил длинные волосы, провел ладонью по усам и широкой пепельной бороде.
— Милости просим, — он показал на еду.
— Всякая еда хороша ко времени. Сейчас жареный лапоть и тот съешь, — Судаков рассмеялся и ухватил ломоть хлеба. — Раньше овсом только лошадей кормили, а теперь мы едим овсяный хлеб.
— Это еще хорошо. А то лебеду ели. Это из семенного овса баба испекла. Овес государство на обсеменение дало.
— А еще чего дало государство? — ехидно спросил Судаков.
— Рожь, ячмень.
— Вот будут мужички, товарищи крестьяне, ссуду государству с процентами отдавать, тогда почешут затылки.
— Говорят, без процентов ссуда-то, — неуверенно возразил Гаврила.
— Говорят, говорят! — передразнил Судаков. — Советская власть за все проценты берет. Попадешься ты, так тебе за дезертирство годика три тюрьмы дадут да еще годика два накинут за здорово живешь... Это что такое? — Судаков ткнул пальцем в узелок с едой.
— Ватрушки.
— Первый раз такие вижу.
— Тесто из ржаной муки с тертой картошкой, а сверху конопляное семя... толченое.
— Ну-ка, давай попробуем.
Глотая куски клеклого теста с пахучим конопляным семенем, Судаков многозначительно продолжал с издевкой:
— Так что ты, товарищ Гаврила, учти: страдать тебе придется много, если попадешься.
— Баба, жена моя, — медленно сказал Гаврила, — зовет домой. Говорит, прощение будет. Сосед тоже в дезертирах был — вернулся. Ну, и ничего. Месяц принудительных работ дали, дрова в лесу заготавливал.
— Ой, не верю я твоей бабе. Они ведь, бабы-то, какие? Ей трудно без тебя, вот и зовет, думает, легче станет. А того не понимает, что тащит мужа в петлю.
— Не в том дело. Отец у меня еще здоровый, мать, сестры. Работать есть кому. А нутро мое ноет, болит, по жизни тоскует. Руки дела просят. Лежу в этой норе и думаю: люди в поле работают, хлеб сеют; солнышко светит, жаворонки поют, жеребенки ржут, грачи над пашней голгочут весело! И ни от кого прятаться не надо... А я, как червь, в земле хоронюсь, по неделе человеческого голоса не слышу. Сам с собой разговариваю. Может, с ума сходить начинаю?