Когда Пантушка подошел к полосе, отец допахивал последний загон.
— Ну-ну-ну, родимая! — покрикивал он на лошадь. — Давай, давай!..
Увидев сына, Трофим остановил лошадь, радостно улыбнулся.
— Ну-ка, иди сюда!
Пантушка и без приглашения подходил к отцу, тоже радуясь встрече.
Отец положил руку ему на голову, быстро погладил.
— Задал ты нам заботы, — сказал он. — Хотели уж в розыск пускаться. Разве можно так! Ушел на один день, а пропадал три.
— Я не пропадал, — попробовал оправдываться Пантушка, виновато опустив глаза. — Дело было.
— Ну, ладно. Я сейчас допашу загон.
Проложив последние борозды, отец сказал:
— Ну-ка, распряги!
Пантушка подскочил к лошади, отвязал постромки, распустил супонь.
— Хомут сними, седелку, — подсказывал отец. — Пускай отдохнет.
Пантушка освободил лошадь от сбруи, оставил только недоуздок.
— Пусти на дорогу, траву пощиплет.
Лошадь, почувствовав себя свободной, сделала два-три шага и легла.
Отец уселся у телеги, стал обедать. Холщовая рубаха на спине его темнела от пота.
Чувство стыда вдруг охватило Пантушку: отец мается на тяжелой работе, а он не помогает ему:
— Тятенька! Ты бы научил меня пахать.
Отставив бутылку с недопитым молоком, Трофим задумчиво посмотрел на сына и серьезно ответил:
— Мал ты еще. Раньше шестнадцати лет пахать нельзя: грыжу наживешь, надорвешься. Боронить попробуй.
После еды Трофим опрокинул плуг и велел Пантушке очистить его от земли, а сам насыпал в лукошко овса, стал разбрасывать семена по вспаханной полосе. Засеяв загон, он запряг лошадь в борону и показал Пантушке, как надо боронить.
— Я буду сеять, ты боронить, вот у нас дело-то и пойдет быстрее.
С необыкновенным старанием работал Пантушка. Зубья бороны разбивали пласт земли в мелкие комья и одновременно закрывали, «хоронили» зерна.
Лошадь шла ровным шагом, борона тащилась по пашне, оставляя исцарапанную зубьями полосу. Босые ноги Пантушки увязали в прохладной разрыхленной земле, в ноздри бил запах перепревшего прошлогоднего жнивья и полыни, лошадиного пота и дождевой тучи, нависшей над полем. Дождь не пролился, но свежий воздух потоком хлынул от тучи, проник Пантушке под рубаху, обдал ознобом тело, растормошил волосы.
Отец высеял очередное лукошко, посмотрел на бороньбу, сказал:
— Вон он, хлебушко-то, как достается!
Пантушка ничего не ответил. Он только взмахнул вожжой и прикрикнул на лошадь. Новое, не испытанное раньше чувство гордости от сознания, что он делает настоящее дело, распирало грудь мальчика, поднимало Пантушку в собственном мнении, делало его серьезней. В душе росло теплое чувство к отцу, то чувство, которое сближает крепкой мужской дружбой. Ему захотелось подбежать к отцу, обнять его за пропыленную, красную от солнца и ветра шею, сказать, как он любит его. Но работа не позволяла оторваться хотя бы на минуту, она держала цепко: лошадь шла, борона прыгала по комьям, Пантушка еле поспевал переставлять ноги. Иногда в зубья набивались корни прошлогодних растений; тогда приходилось приподнимать борону и откидывать сорняки на межу.
На соседних полосах фыркали лошади, покрикивали пахари и бороновальщики. Все это движение людей и животных захватывало Пантушку, и душа его ликовала от счастья.
Полосу засеяли засветло и, положив на телегу плуг с бороной, поехали домой. Пантушка сидел рядом с отцом на грядке[9], свесив босые ноги. После трех почти бессонных ночей в лесу, после ходьбы по пашне все тело его болело от усталости. Но это было сущим пустяком в сравнении с тем, что он испытывал, любуясь обработанными полями, позолоченным закатом.
Где-то блеяли овцы, плакал ребенок, кричал коростель. Издалека доносился колокольный звон.
— В монастыре одна работа — богу молиться, — проговорил Трофим и после недолгого молчания добавил: — Не тяжело, не пыльно, а доходно. Грехи богачей отмаливают, а сами грешны.
— И отец Илиодор грешен? — наивно спросил Пантушка. — Старухи говорят, он святой.
— Старухи тебе наговорят, только слушай. Дармоед, старец-то Илиодор. Монахов палкой по голове бил, когда силенка водилась. Они боятся его, монахи-то... Говорят, молебен об убитом служил. А что молебен? Он не воскресит убитого.