В камере я пробыл несколько дней, меня избивали — кулаками, резиновой дубинкой, веревкой, хлыстом, опять кулаками и снова дубинкой. Били до потери сознания, обливали водой, потом начинали сначала. Могли отнести в камеру и забыть обо мне на шесть часов. Могли вспомнить и через час-два. Вопрос был один: к кому из партизан, по какому маршруту и через кого я шел. К счастью, я ничего не знал. И я молчал.
В те часы, что я находился в камере, мне очень помогли сокамерники, высокий. Благодаря ему я остался жив. Он обмывал меня, поил и кое-как кормил.
Чаще всего я пребывал в полубессознательном состоянии.
Однажды увидел Шарнгорста. Я не помню, сказал ли он мне что-нибудь и о чем говорил с гестаповцем, но через некоторое время меня перенесли в камеру. И больше не допрашивали. День-два я непрерывно спал. Потом стало легче; я часами разговаривал с высоким, его звали Михаилом. Вернее сказать, говорил он, я больше мычал и кивал: очень болела челюсть, сводило мышцы лица.
Михаил работал на железной дороге и, выполняя задание партизан, несколько раз подкладывал мины замедленного действия в немецкие эшелоны. Его арестовали, избили, но ничего добиться не могли. Сейчас он ждал отправки в лагерь. Было ему лет 25. Трое других — молодые ребята — уклонились от отправки в Германию. Их тоже избили, и сейчас они ждали, когда будет сформирована команда для отправки на работы.
Я еще раз убедился в том, что в местном гестапо работают дилетанты, которые и драться-то как следует не умеют. Ведь, схватив Михаила, они были на верном пути, попали в точку. А заставить его признаться не сумели. И я тоже не сказал ни слова.
Последнее, о чем мне нужно вспомнить, — это о встрече со «старыми друзьями». Однажды во время допроса, когда я по обыкновению валялся в углу комнаты и на меня только что вылили полведра холодной воды, я увидел на диване Курта Велинга и Зою. Начальница гестапо, типичная мисс Уотсон из «Гекельберри Финна», в эсэсовском мундире, развалясь в кресле, на ломаном русском языке беседовала с Зоей.
Оказалось, что именно Зоя подняла тревогу минут через пять после того, как я вышел из ворот госпиталя, что, несмотря на болезнь и почечные колики, сообщение в гестапо сделал Велинг. Увы, Зоя перехитрила нас с Любой…
Мне очень хотелось сказать ей какую-нибудь гадость, но не удалось: разговор окончился, и они ушли.
Вскоре меня отправили в лагерь для военнопленных, километрах в 50 от города. Народу там было много, разного и очень разнесчастного. Люди здесь умирали как мухи, такая «жизнь» в течение нескольких месяцев превращала любого в животное.
Я попал в лагерь 1 мая 1942 года. Надо же! Я все время думал о том, как отомстить за себя, за Любу, за отца! Хотел бежать, чтобы начать воевать сызнова. Не знаю, доверили бы мне теперь разведработу, но если бы, если бы… Как умно я бы все теперь сделал! Но прошло два месяца или немного больше, и я превратился в животное, у меня осталось только одно желание: выжить! Зверство, гадость и мрак, не хочу об этом говорить не потому, что мне стыдно. Нет, мне не стыдно!
Просто я боюсь, что кто-то может не поверить и скажет: «Не может быть!»
Потом я часто думал о том, почему человек превращается в зверя…
Примерно в середине мая 1943 года меня и еще одного военнопленного, о нем я расскажу позже, сняли в середине дня с работы и отвели в комендатуру лагеря. Там мы что-то писали и отвечали на какие-то вопросы, потом нас отвели в барак, где жили лагерные «придурки»: дневальные, повара, санитары, где нам дали койки с матрацами, нас хорошо накормили и отвели в баню. Вечером еще раз хорошо накормили и оставили в покое. Мы прожили так около недели, это было страшное время. Есть хотелось еще больше, мы ничего не делали, время проходило в ожидании еды и в разговорах о еде. Однажды я не удержался и из тумбочки повара украл кусок хлеба. Позже мою пайку украл и съел мой товарищ, и я заплакал от обиды и полез в драку. Но прошла неделя, потом другая, все стало налаживаться, и в один прекрасный день нас посадили в маленький автобус и в сопровождении фельдфебеля повезли в город, на вокзал, а потом в классном вагоне (жестком, сидячем, для курящих) — на запад. Куда — мы не знали. Мой напарник немного говорил по-немецки. Звали его Николай Дерюгин, он был москвич, чуть старше меня, 1922 года, и поэтому призывался в армию на год раньше. Попал он на Дальний Восток и служил там в кавалерийской части — «рубил лозу», как он мне об этом рассказывал. Но ранней весной 1942 года их часть с коней сняли и как пехоту отправили на фронт. Несколько дней в мае 1942 года их часть дралась с немцами в степи, где-то между Артемовском и Кантемировкой. По званию он был старший сержант, после гибели командира командовал взводом. Здесь он был тяжело ранен, каким-то чудом его подобрали наши санитары. Долго лечился в медсанбате, который летом 1942 года захватили немцы. Потом он попал в тот же немецкий госпиталь, где и я лечился, и вот — лагерь военнопленных.
Когда Дерюгин заканчивал, у меня мелькнула догадка:
— Фамилия Шарнгорст тебе ничего не говорит?
Николай посмотрел на меня, и я понял: Шарнгорст с ним тоже работал…
— Можешь не отвечать, — продолжал я. — Русское национальное правительство. Русские вооруженные силы освобождения, свободная Россия без Сталина, Германия без Гитлера… Плечом к плечу… А потом что у вас получилось?
Николай с удивлением смотрел на меня:
— Я отказался. Он огорчился, просил подумать. Потом куда-то уехал, меня отправили в лагерь, где я и «доходил».
Между тем все шло своим чередом. Фельдфебель, пожилой, невероятно аккуратный и скупой, в дороге был занят только собой: ел, переваривал пищу, думал, спал, чистил ногти. До нас ему не было никакого дела — лишь бы не убежали. Он в положенное время выдавал еду и провожал в туалет. Говорить при нем можно было что угодно, русского языка он не знал. Кроме того, он был откровенно глуп.
— Ну и что же значит наше превращение из нищих в принцев? — спросил Николай. Он частенько употреблял литературные сравнения. — Нет ли смысла бежать? Опыт у тебя есть?
— Бежать поздно — мы на территории Германии. Да и вообще очухаться после лагеря надо! Вопрос в другом: куда нас везут и зачем?
Я замолчал. Николай, с его монгольским скуластым лицом, маленькими внимательными глазами, каким-то утиным, что ли, носом, напрягся. Я выждал и сказал:
— Я убежден в том, что нас везут для встречи с Шарнгорстом, что начнутся старые разговоры. Только вот почему нас везут в Германию?
Много мы говорили дорогой, посматривая в окошко и наблюдая спокойную и сытую немецкую жизнь, аккуратнейшие дороги, маленькие городки, кирхи, красные черепичные крыши домов.
Надо сказать, что Николай Дерюгин любил главенствовать и всегда старался, чтобы последнее слово было за ним. Но он был умен, выше меня по развитию и в полном смысле моим единомышленником, мы оба могли служить только Родине.
Поэтому мы ни о чем не договаривались. Знали: на любые предложения Шарнгорста соглашаемся, а потом — борьба.
В Берлин мы прибыли ранним утром, улицы города были чистые и политы водой. Мимо, по-утреннему угрюмые, проходили берлинцы, бросая на нас неприязненные взгляды: мы были типичными военнопленными. Кстати, поголовно настороженное отношение к нам было и во время двухдневного пребывания в вагоне, заполненном отпускниками. Все они были добровольными помощниками нашего фельдфебеля и не спускали с нас глаз. Фельдфебель мог заснуть, уйти в туалет — мы все равно оставались под надзором. Часто в глазах наших попутчиков горел огонек ненависти.
В Берлине фельдфебель вместе с нами зашел в комендатуру, показал какой-то документ, после чего вышел на вокзальную площадь и стал смотреть на номера машин. Наконец он подошел к большой черной легковой машине, переговорил с шофером, и мы поехали. Мне всегда Берлин представлялся огромным, чистым, холодным, мрачным. С детства я помнил названия: Унтер-ден-Линден, рейхстаг, Бранденбургские ворота, Тиргартен, Моабит — все они совмещались с грозной и могучей вагнеровской музыкой, с фанатичным и мстительным «Полетом Валькирий»; а Эрнст Тельман представлялся солнечным пятном на черном мрачном фоне. Он, Тельман, с крупной, обритой наголо головой, открытой улыбкой, могучими плечами и шеей, совсем не был похож на тех немцев, которые все эти месяцы мучили меня.
Но вот мы тронулись, а берлинские улицы побежали за окнами лимузина. Утро было майское. Город — чудесный, улыбающийся, веселый, всюду уютно и чисто, на солнце все блестело и сверкало. Но вот мелькнула гора кирпича и штукатурки, рядом группа полицейских в шишковатых кайзеровских касках охраняла порядок. Я догадался — разбомбили! — и толкнул сидевшего рядом Николая. Я впервые увидел такую картину, меня просто восторг охватил: значит, и сюда дотягиваемся! Но тут меня толкнул Николай, я проследил за его взглядом и увидел разрушенный бомбой большой пятиэтажный дом, все было разрушено, кое-где сохранились куски стен с оконными проемами и даже обоями: совсем недавно здесь жили, и, может быть, счастливо. Мне тут же стало стыдно: нашел кого жалеть!