Выбрать главу

— Вы ведь почувствовали сегодня, находясь у Владимира Александровича, какая это глыба, какой это самобытный, творческий, оригинальный и мощный ум. Я расскажу вам по секрету, — перескочил на другое Шейко, — одно время я подменял заболевшего порученца Френцеля. И вот иногда мне случалось заходить к нему в кабинет. Я честно скажу, что с великими людьми мне раньше сталкиваться не приходилось, поэтому я поначалу удивлялся. Вхожу, а он сидит за своим письменным столом, в кресле откинулся и в потолок смотрит. Или гуляет взад-вперед по кабинету, а на письменном столе ни одной бумажки. Я по неопытности думал: как же можно так работать, что никаких документов на столе нет? Долго я сомневался, а потом рассказал Зайцеву. И знаете, что он мне ответил? «Яков Николаевич! В те минуты, когда, казалось бы, Френцель ничего не делает: смотрит в потолок или гуляет, — у него в мозгу идет напряженнейшая работа, он мыслит, он творит!» Так-то, братцы! Талант сразу виден! — в восторге закончил Шейко. Некоторое время он шел молча. Потом вспомнил, что не закончил рассказ о Зайцеве: — Так вот: Власов требует Зайцева в дабендорфский лагерь, к себе, а Френцель не отпускает. Как вы думаете, кто разрешил их спор? — После эффектной паузы Шейко воскликнул: — Гиммлер! Да, да, не удивляйтесь, сам Гиммлер! Гиммлер разрешил его переход к Власову в дабендорфский лагерь.

Вдруг Николай сказал:

— Знаете, я все время думал, а сейчас почти наверное сказать могу: я Зайцева в Москве встречал, не помню точно где, но встречал. Может, в кино рядом сидели или в очереди стояли, в трамвае ехали… Но я узнал его.

Почему-то это заявление Николая на Шейко произвело потрясающее впечатление. Он даже остановился, вынул носовой платок, вытер им вспотевший лоб и спросил:

— Это правда?

— Да.

— Ну, тогда все ясно! — как-то очень твердо, но вместе с тем огорченно сказал Шейко. Что ему стало ясно, мы от Шейко не добились. До дома он молчал, напряженно о чем-то думая.

Когда мы пришли домой, Шейко долго умывался, стелил постель и с нами не разговаривал. Мы с Николаем сидели у открытого окна, Коля рассказывал о матери, брате, сестре. Мать не жила с отцом, у него была другая жена, и поэтому Николай очень жалел свою мать, очень слушался ее и старался не огорчать. Но, несмотря ни на что, он ничего не мог с собой поделать — любил отца, скучал, когда его долго не было, и очень им гордился. По словам Николая, его отец был хорошим журналистом. Да и сам Николай, оказывается, уже в течение нескольких лет мечтал стать писателем. Эта мечта зародилась у него в десятом классе, и он составил себе график — в течение 3—4 лет ознакомиться с лучшими произведениями мировой литературы, научиться излагать свои мысли, познать различные стороны жизни, научиться определять сущность людей, угадывать их характер. Но война все спутала…

Николай сидел, опираясь спиной о подоконник и вытянув перед собою ноги. У него были узковатые, припухшие глаза и этакий уютный небольшой нос «сапожком». Короткие жестковатые темные волосы чуть прикрывали невысокий лоб. Николай то улыбался, то хмурился, а брови то опускались, то поднимались.

«Хлыновский тупик и улицу Герцена вспоминает», — подумал я. Так и оказалось.

— А какой друг у меня был, — мечтательно начал Николай, — он тоже жил на улице Герцена. Все время мы проводили вместе. Сколько книг перечитали, сколько переговорили. Кажется, не было и нет для меня ближе человека, чем он. И вот иногда я думаю: если когда-нибудь нам доведется встретиться — близости прежней уже не будет. Каждый из нас за эти годы прожил несколько жизней, и этот огромный груз будет разделять нас. Наверное, для того, чтобы сохранилась дружба, нужно, чтобы были совместные переживания. Как ты думаешь?

Шейко, который не мог подолгу молчать, услышав знакомые названия: «улица Герцена», «Хлыновский тупик», встрепенулся:

— Хлопчики мои дорогие, вы меня не обманываете?

— В чем, Яков? — спросил я. Шейко помялся, а потом сказал:

— После вашего разговора с Зайцевым (помните, он еще сказал, что каждый мужчина должен быть в Дабендорфе и он надеется вас там увидеть?) мне вдруг показалось, что у господина Френцеля все в отношении вас решено и в Дабендорф вы пойдете в помощь Зайцеву вместо меня. Я не ошибся?

Вот, оказывается, в чем причина! Приревновал!

Мы довольно долго уговаривали Шейко успокоиться, не думать о глупостях, в конце концов он успокоился. Устроившись в постели, он стал рассказывать о своих мужских доблестях, которыми покорил одну немочку, питавшую, по его словам, большую слабость к русским: он был у нее третьим по счету любовником.

— Муж фрау Эммы Мюллер, — рассказывал Шейко, — служит в полувоенной хозяйственной организации на Востоке. Фрау Эмме около сорока лет, но, по ее словам, не иметь около себя каждую ночь мужчину она просто не может. Поэтому кроме меня ее посещают еще несколько ребят из Вустрау и Дабендорфа.

Все это было довольно мерзко. Похотливую беседу мы не поддержали и вскоре заснули.

Разбудил нас часов в восемь стук в дверь. В комнату вошел молодой немецкий солдат, который назвал мое имя. Шейко и Дерюгин объяснили мне, что нужно побыстрее одеться и идти с солдатом: меня ожидает какой-то полковник. Замерло сердце: Шарнгорст! Я быстро оделся и, сопровождаемый удивленным и растерянным взглядом Шейко, понимающим и подбадривающим — Дерюгина, двинулся вслед за солдатом. У комендатуры стояла красивая, покрытая камуфляжной краской легковая автомашина, солдат сел за руль и жестом пригласил сесть рядом, на заднем сиденье застыл еще один молчаливый солдат. Мы подъехали к шлагбауму, сидевший сзади показал эсэсовцу какую-то бумагу, и мы помчались в сторону Берлина.

Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в подъезд жилого пятиэтажного дома. На втором этаже, на пороге открытой входной двери, стоял Макс Шарнгорст и приветливо улыбался, внимательно меня осматривая.

Он был в армейской форме, как всегда отлично на нем сидевшей, такой же худощавый и стройный, как и год назад.

— Здравствуйте, Константин Иванович! Сегодня двадцать первое мая, значит, мы не виделись год и примерно месяц.

Он жестом отпустил солдат и ввел меня в квартиру, очевидно, конспиративную, хотя все на первый взгляд говорило о том, что это обыкновенная жилая четырех-пятикомнатная квартира.

— Вы не завтракали, поэтому я сейчас напою вас кофе и накормлю. Сам я тоже с удовольствием с вами позавтракаю. Позвольте я только распоряжусь… — Шарнгорст вышел из кабинета.

В комнате, темноватой и мрачной, стояла тяжелая резная мебель. Широкое окно выходило в аккуратный палисадник с газоном и подрезанными кустами. На дворе царил яркий весенний, почти уже летний день.

— Ну вот! Я очень рад, что мы снова встретились, — вернулся Шарнгорст. — У вас, наверное, ко мне много вопросов? Наши прежние, я бы сказал приятельские отношения видимо охладели. Но ведь не я тому виной. Даже наоборот! Я сейчас все объясню. Когда я вернулся из Берлина, то нашел вас в гестапо, а Любу убитой. Мне стоило немалых трудов спасти вашу жизнь, и вы оказались в лагере военнопленных. Ничего другого я для вас сделать не мог. Побег из госпиталя был тщательно задокументирован и Велингом, и гестапо, но я от вас не отступился. Вы спросите, почему? Отвечу: я все же убежден, что мы будем работать вместе. Ваш побег, мужественное поведение еще раз убедили меня, что вы именно тот человек, который мне нужен.

Миловидная девушка вкатила столик с горками бутербродов, кофейником, молочницей, сахарницей.

— Прошу! — пригласил Шарнгорст.

— Господин полковник, не смотрите, как я буду есть. Мне самому это неприятно, но сейчас я перманентно голоден, остановиться мне просто трудно, а отказаться вообще невозможно…

Через пять минут Шарнгорст очень тихо сказал:

— Не могу себе простить, что не смог выручить вас из этого ада.

Мне удалось ценой чудовищного усилия оторваться от бутербродов с сыром и колбасой, от каких-то необыкновенно вкусных булочек, от кофе с молоком. На трех тарелках оставалось по бутерброду: Шарнгорст в ужасе смотрел на меня.

Я засмеялся:

— Вот, господин полковник, как раззадорили меня эти вкуснейшие булочки и бутерброды. Вчера я было подумал, что нам с Дерюгиным, это мой солагерник, удалось победить свою жадность. Оказывается, нет!