Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса — проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? — с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. — Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»
Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, — знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.
Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» — «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» — «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:
Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» — «Да. Когда началась революция — снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» — «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»
И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:
«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, — я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»
Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.
Договорились мгновенно: в определенные дни Сергей будет ходить на городской пляж (он же в отпуске, слава богу!), а Розенкранц снимать всех, кто проявит к Сергею хотя бы малейший интерес. Если у моря появится инженер Качин, нужно сделать то же самое.
Расстались дружески, Сергей хотел было предупредить, что разглашать содержание разговора ни в коем случае нельзя, но, заглянув в выцветшие и очень спокойные глаза Розенкракца, передумал. Зачем? Он и так ничего и никому не скажет. На прощание фотограф прочитал стихи:
«Я знаю правду! Все прежние правды — прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем поэты, любовники, полководцы? Уж ветер стелется, уж земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давал уснуть друг другу».
…Но был ли смысл в его походе на пляж и кого он собирался там искать? Вставши утром рано, Сергей вдруг поймал себя на той совершенно несомненной мысли, что вся его затея отдает пещерами Лейхтвейса (была такая глупо-завлекательная книжечка в его гимназической юности), и ироническая фраза Ивана Ивановича о «личном сыске» есть не что иное, как насмешка, ведь этим «личным сыском» занимался исключительно уголовный розыск, и если в ГПУ кто-нибудь хотел посмеяться над незадачливым опером или непродуманной операцией, говорил так: сработано на уровне милиции.
Бедная милиция, как уж ей доставалось… И неумелая она, и бездарная, и сила ее не в головах, а в ногах оперсостава, и вообще — отсталая организация. Только и способна, что вылавливать карманников на трамвайных маршрутах, а уж там, где затесался какой-нибудь квалифицированный скокарь или домушник, там фиаско, увы…