Комсомольцы стояли потрясенные, Ханжонков, стиснув зубы, произнес непримиримо: «Кто заколебался — пошел вон! В нашем деле слабости быть не могет. И поэтому закопать их всех ночью за околицей, дабы память стерлась навсегда!» По возвращении в Вятку он явился в губернский отдел ГПУ и попросил направить в самые горячие точки раскулачивания. Желание исполнили, за примерную работу полномочный представитель наградил его именным оружием. Ханжонков шел в гору, но беда уже подкрадывалась к нему: однажды вечером, возвращаясь с очередного задания, Степан Степанович встретил около общежития девушку с узелком, за ней семенили две упитанные монахини; на глазах изумленного Ханжонкова они догнали несчастную девицу и попытались засунуть в мешок. Конечно же Степан вмешался, девушку освободил, а монахинь задержал. Выяснилось, что сестра Меланья (так звали девушку) забеременела от монастырского истопника и бежала куда глаза глядят, а монахини преследовали ее по приказу игуменьи, дабы вернуть стыд в монастырь. Естественно, монахинь под конвоем милиции водворили по месту жительства, а Меланья (в миру Нина) осталась на произвол судьбы. И тогда Ханжонков, влюбившись без памяти и окончательно потеряв голову, зарегистрировал с Ниной брак. Это была столь яркая выходка, что видавший виды полпред смутился. Приказ об увольнении Ханжонкова за неразборчивые связи он отменил и даже поставил его поступок в пример — как проявление новой, нарождающейся морали, но тем не менее посодействовал переводу образовавшейся семьи в иные края. Так Ханжонков с семейством (жена к тому времени родила сына — копию истопника, как утверждали злые языки) оказался в Тутутах…
…Насвистывая «Марсельезу», он взлетел по грязной лестнице на четвертый этаж и оказался в бесконечном коридоре с множеством дверей, которые хлопали в странном ритме «там-там, бум-бум»; из разноцветных почтовых ящиков торчали газеты и журналы — больше всего здесь любили многотиражку «У причала» и научно обоснованный «Безбожник»; женщины разного возраста и обличья сновали взад-вперед, как матросы военного брига во время уборки палубы; с кухни наносило ароматом свежеподжаренных драников и продуктов жизнедеятельности кур и петухов с соседней птицефермы «Красный луч»… Кухня — прекрасное коммунальное прошлое с черным потолком и щербатым полом, клуб по интересам, источник государственной информации, полезный всем: от бабушки Дуси до милиции, ристалище обобществленного времени, в коем человек достиг непостижимой высоты и наконец-то превратился в отполированную гайку налаженного социального механизма, устремленного в жизнеутверждающую бесконечность познания; коллекция нравов и темпераментов, музей мебельного искусства, в коем всегда можно было отыскать кассон XVI века ломбардской работы, наполненный толченым кирпичом для чистки посуды, среди которой тоже было немало фарфоровых шедевров ушедшего столетия. Именно сюда и вошел Степан, чтобы выяснить, где пребывает его драгоценное семейство: теща (ее Нина перевезла из Вятки на следующий же год), дети (Нина родила Ханжонкову еще двоих сыновей, так что теперь у него было трое; правда, к похожему на истопника два раза в год приезжала бабушка, но Степан позиций не сдавал: не тот отец, кто родил, а тот, кто вырастил) и кот Балтазар. Сделать это было непросто: во всех направлениях кухню пересекали полуголые дети — они играли в атаку Первой конной на корпус генерала Мамонтова, громко лакали молоко из блюдечек котята и щенки (Балтазара среди них отыскать было просто немыслимо), в углу у окна, пытаясь освоить концерт Паганини, терзал скрипку мальчик лет восьми в кружевном жабо: смычок подбирался к чему-то невероятно прекрасному, но каждый раз срывался, ввинчиваясь в мозг и уши зубным нервоэкстрактором. «Я его сейчас ошпарю, и пусть меня имеет нарсуд!» — женщина с повязкой «Старшая» затянула махровый пояс на шелковом халате, шитом золотыми попугаями, и сняла с плиты шипящий чайник. Мальчик равнодушно покосился и пожал плечами: «Берта Моисеевна, вы недалекая женщина, мне важно иметь реакцию в зале». «Нины здесь нет?» — вклинился Ханжонков. — «Она кормит». — «Боря, идем к нам. Мои младшие перестают плакать, когда ты исполняешь». Через секунду они уже входили в комнату. Здесь над диваном золотели иконы (предмет особой гордости тещи и иссушающих нравственных терзаний зятя), напротив висели портреты Дзержинского и Менжинского. Рядом с огромной никелированной кроватью стояли еще две, детские. Нина сидела у окна и читала журнал «Математические досуги» — на будущий год она собиралась поступать на рабфак. Когда Ханжонков встретил ее, бегущую от сестер-монахинь, была она тоненькая тростиночка с бледными щечками и опущенными глазками. Теперь же, родив троих детей, взбодрилась и растолстела совершенно невозможно: теща перешивала ей платья и халат раз в месяц. Ханжонкова это вначале раздражало и даже злило, но потом знакомый врач объяснил, что у жены «такая конституция» и лет через пять она достигнет удивительных размеров. Каких, впрочем, врач не сказал, и Ханжонков не терял надежды на лучшее. «Можно Боре поиграть у нас? У него верхнее си срывается». — «Меня пгедупгеждали, что мегзавец, — гвардейски грассируя, проговорила теща, — но что до такой степени… — она бессильно развела руками. — Нина, почему ты молчишь?» — «Потому что, мама, я люблю его. И во-вторых, детя́м нужен отец. Поймите и то, что, если мы разойдемся, Степу уволят за неморальное разложение». — «Дайте поесть». — «А ты жалованье пгинес?» — «А пятьдесят рублей?» — «За такое жалованье коту молока не купишь». — «Значит — нет?» — «Степа, прислушайся к маме, перейди в рыбтрест, тебе же предлагали…» — «А всякая нечисть будет мешать нашей счастливой жизни? Ну уж — нет!» — хлопнув дверью, Ханжонков выскочил в коридор. Деваться было некуда. Проклиная свое несчастное существование и тот ужасный день, когда изменило ему классовое чутье и втрескался он в беглую монахиню, Степан Степанович направился на пляж.
Настроение у него было дурное, ощущение неудавшейся жизни и несостоявшейся любви растеклось, как зубная боль, нужно было избавиться от этого, и он начал посвистывать арию, которую недавно слышал по радио. Настроение сразу улучшилось — вот и слух абсолютный, и голос вроде неплохой. Чтобы убедиться, он сомкнул пальцы на груди (однажды видел выступление певца на эстраде) и запел, растягивая рот на гласных: «Вот то-то же, упрямы вы, одно и то же надо вам твердить сто раз!» Вышло похоже, от удовольствия Степан закатил глаза и унесся в заоблачные выси: вот он оканчивает музучилище имени товарища Либкнехта и Шаляпин вручает ему диплом (других великих Ханжонков не знал), приговаривая голосом тещи: «Далбогдар, вотуждал, крадости, ксчастию!» — и переводят его в Москву, в центральный аппарат (он было засомневался — зачем после консерватории? Но махнул рукой: надо); и квартиру дают в буржуйском особняке — с водопроводом и раковиной (видел такую, когда был у приятелей, в крае), и Нина поступает воспитательницей в приют (призрение беспризорников Ханжонков ставил превыше всего, как и его высшее руководство, впрочем), и так все становилось хорошо, что и мечтать о лучшем не приходилось…
Но если бы он отвлекся на мгновение от радужных видений, непременно узрел бы, как на скамейке у причала расположился, закинув ногу на ногу, человек в макинтоше. Еще через минуту рядом с ним опустился Качин, и они начали разговаривать. Но Ханжонков ничего не видел…
Из центрального аппарата он поступал переводом в Институт красной профессуры и продолжал образование на философском отделении. Названия этого он конечно не знал, просто предполагал нечто в этом роде — развлекательное и несложное… Зато — какая должность потом!..
…Домой вернулся, когда над морем высыпали звезды; Нина укоризненно покачала головой: «Постыдился бы, башибузук, троих, поди, нарожал…» — а теща добавила: «Кобель бестудной!» На ужин выдали помидор и кусок брынзы с черным хлебом, запил эту хилую трапезу стаканом сыворотки, оставшейся после изготовления творога для детей, после чего, старательно развесив носки на подоконнике, улегся под бочок к любимой жене. Здесь и ворвался в комнату бледный Малин и прямо с порога начал хватать себя за горло и стучать по окну, это должно было означать, видимо, что Ханжонкову следует поспешить на улицу. Вышли, шофер Петя сказал, давясь: «Убивство», — и замолчал, кося на Малина испуганным глазом, потом — от нервности, должно быть, дернул поводок сирены, и «фордик» помчался по ночным улицам…