Выбрать главу

Конечно, о том, что нынешнее Абрау было не того качества, что дореволюционное, Сергей не сказал. Такую тонкость Степан вряд ли бы понял, а ведь цена за бутылку зависела именно от этого…

— А книжек зачем столько? Вы ведь не монах? И потом, я думаю, в каждой книжке — разное? Это ведь может идеологицки сбить?

— У человека, Степа, должно быть право выбора.

— Так ведь выбрали уже? Лучшее из лучших, разве нет?

— Да. Но ведь и за лучшим следует еще более лучшее. Жизнь неисчерпаема, Степа…

— Этого нам не понять. Все равно — книги красивые. Золотятся, серебрятся, кожи много… Смотрится, одним словом. Но я, Сергей Петрович, к интеллигенции отношусь с прох… проф… Ну, вы меня поняли, слово больно мудреное — подозрительностью (Сергей понял: он хотел сказать — с профессиональной). Все они, за малым исключением, бывшие белогвардейцы или сочувствуют. Оттого что никак не могут расстаться с роскошью — квартирами там, граммофонами… У нас верная линия: стол, стул, борщ, картошка с селедкой, «Капитал» Маркса и указания товарища Сталина, а также «Месс-Менд» товарища Шагинян. Жениться, само собой, чтобы было кому постирать, а в воскресенье, если нет службы, в синему или на рыбалку. Абсолюдный, по-научному сказать, идеял. И конечно же жить только коллективом, чтобы локоть, чтобы не отрываться, чтоб вовремя поправить. Вам, поди, и побеседовать не с кем?

— Отчего же… Вот — Еврипид, Софокл, Ювенал… их мысли волнуют меня, это вечные мысли…

— Они иностранцы… А мы для своего народа боремся. Чтобы счастья всем поровну! Драться за это надо с мировым капиталом, а не о себе думать! Если мировая революция победит — счастье придет и к китайскому кули и к американскому негру, разве нет?

— Они не иностранцы, Степа, — Ювенал и Софокл… Они принадлежат всем. Пусть это и прошлое, все равно…

— Э-э, Сергей Петрович, что нам прошлое — прах… Отрясем с ног своих! Мы ведь для будущего живем!

Сергей хотел было сказать, что жить для будущего — это то же самое, что жить для прошлого, демагогическая красивость… Но промолчал. Подумал: если когда-нибудь поступит Ханжонков в академию, там «потенциальные белогвардейцы» все ему объяснят. А сейчас еще не пришло время.

…Оставшись один, Сергей набрал номер. Таня ответила сразу: «Сережа, это ты? Я же знаю, что это ты». Он долго молчал, не решаясь повесить трубку. Но и сказать не решился ничего. Что говорить? «Люблю», «твой», «навеки»… Пустые все слова. Недели две назад, поздно вечером (он уже засыпал), в дверь тихо постучали. Он выдернул из-под подушки малый маузер, спросил враз севшим голосом: «Кто там?» — «Это я…» Прыгающими пальцами повернул ключ и сбросил крючок. Таня стояла на пороге — простоволосая, босая, туфли она держала в руке. «Ты как вошла?» — «Вот…» — она показала согнутый гвоздь. «Ты… им открыла?» — «У меня же нет ключа». — Она бросила гвоздь в угол, он тихо звякнул. «Хорошо, что…» — Сергей запнулся. «Что не вышли соседи, ты это хотел сказать? Как ты ко мне относишься?» — «Я люблю тебя». — «Скажи еще раз…»

Он говорил до утра, говорил и тогда, когда она уснула у него на плече. Около шести разбудил: «Тебе пора». — «Соседи увидят?» — «Я беспокоюсь о тебе». — «Разве?» — «Танечка, любовь, конечно, изгоняет страх, но ведь эта пламенная сентенция родилась в древней Иудее, там все было по-другому… К нам бы апостола Павла, на пару часов…» — «И что же?» — «Он бы отрекся от этих слов». — «А ты? — она словно проколола его насквозь мгновенным взглядом. — Можешь не отвечать. Прощай». И ушла. Отношения снова стали натянутыми. Таня была ригористкой и максималисткой от рождения. Любимое ее изречение — обрывок пошлого стихотворения — приводило Сергея в ярость: «Жить не уныло и не тайком, подобно горной нестись лавине, мне счастье нужно все, целиком, и мы не сойдемся на половине!» Какая гадость, гимн провинциальных девиц, мечтающих удачно выйти замуж… Он нажал рычаг.

Похороны Анисимова и Емышева состоялись на другой день на Завальном кладбище — это неблагозвучное название возникло оттого, что кладбище появилось в незапамятные времена за давно уже не существующим городским валом. При огромном стечении народа — собрался почти весь город — провожали погибших чекистов в последний путь. Красные гробы вынесли и поставили на грузовой автомобиль с откинутыми бортами, оркестр заиграл траурный марш Шопена, и грузовик медленно тронулся под неровные, неслаженные звуки. Следом шли сотрудники райотдела, потом работники горкома и исполкома, потом все остальные. Родных и близких у погибших не было, время, жестокое и непримиримое, мало кому из чекистов позволяло обзавестись семьей. Любовь требует душевной отдачи, цветов, свиданий, походов в кино, но не до этого было, и чекистские браки, как правило, были случайными и странными — вроде ханжонковского…

Но вот впереди обозначились тяжелые чугунные ворота с коваными венками, они были наглухо закрыты; когда-то, лет пятьдесят назад, какой-то шутник заклепал их в канун похорон городского головы, и того пришлось вносить на кладбище через специально сделанный пролом в стене. С тех пор никому и в голову не приходило распилить заклепы на воротах, и тысячи последующих процессий так и вносили своих покойников через пролом. Внесли и Анисимова с Емышевым — дорожка здесь была широкая, еще дореволюционная, современная исполнительная власть запрещала занимать ее под новые могилы, так что поначалу высоко поднятые на вытянутых руках гробы неторопливо и величественно, как и приличествовало печальному обряду, плыли над толпой, багровея среди не увядших еще листьев. Но потом дорожка сузилась, здесь запрет уже не действовал и могилы подступали вплотную, заставив большую часть провожавших разбрестись среди оград и крестов. Но и эта дорожка понемногу исчезла, превратившись в узенькую тропочку, — здесь и оркестр отошел в сторону, продолжая надрывно всхлипывать, впрочем, уже достаточно глухо: листва гасила звуки труб. Гробы понесли цугом, провожающих осталось с десяток, не больше, а когда и тропинка вдруг уперлась в высокую могильную ограду с острыми пиками на каждом штыре, процессия остановилась окончательно. Одни перелезли через ограду, другие передали им гробы, потом тоже перелезли и снова приняли погибших на руки, и так продолжалось до тех пор, пока оба гроба не оказались на крошечном пятачке возле двух вырытых рядом могил. Постепенно оркестр и провожающие сосредоточились в близлежащих оградах и просвечивали сквозь них светлыми плащами и белыми рубашками, путаница обелисков и крестов вдруг упорядочилась. Сцепура снял фуражку (по траурному случаю он надел форму) и, приведя свое излишне подвижное лицо в состояние окаменения, произнес слова, известные задолго до рождения не только погибших чекистов, но и той власти, которую они представляли и защищали.

— Смерть вырвала из наших рядов преданнейших из преданнейших, лучших из лучших товарищей наших, лишила нас образца, на который равнялись мы все, независимо от званий и должностей. Но вопрос, товарищи, не в этом. Он острее и глубже, как вы все понимаете. Мировой империализм душит нас, провоцирует. Существование самого справедливого в мире общества, в котором есть место всем, независимо от нации, зарплаты, должности и цвета кожи, не дает жить спокойно не только Гитлеру и Муссолини, но всем остальным! Еще бы, товарищи… У нас нет несправедливости, неравенства, эксплуатации человека человеком. На вашей памяти — ликвидация последних кровососов, пивших кровь бедняков и пытавшихся уморить голодом Страну Советов! Нету их больше, нету, и все! И ныне погибшие наши товарищи вложили свою золотую долю в эту последнюю битву с отрыжкой старого мира!

Сергею стало скучно, он повернул голову и увидел Малина. У того было приличествующее печальному обряду выражение лица, но, перехватив взгляд Боде, он сразу же вспомнил о поручении установить Певского и понял, что сейчас ему зададут вопрос, на который надо что-то отвечать, а он еще не придумал, что именно…