Сцепура встал и начал расхаживать вдоль стола заседаний, потом открыл ящик письменного стола и достал трубку. Понюхав ее, вынул из того же ящика пачку табака «Капитанский», неторопливо набил трубку и сунул ее в рот. Малин трясущимися руками выскреб из кармана коробок со спичками и, сломав три, зажег четвертую и дал Сцепуре прикурить. Закашлявшись, Сцепура выпустил облако голубого дыма и продолжал:
— Товарищи, я желал бы знать мнение коллектива по вопросу. Возможно, мы и не правы, завихряемся, так сказать, возможно, опыт товарища Боде подсказывает ему верный путь, а мы некоторым образом заблудились. Не стесняйтесь, друзья…
Сергей опустил голову, сгорбился, он все понял. Не найдется среди его бывших товарищей ни одного, кто бы поддержал его сейчас или даже просто ободрил, нет, не найдется… И в самом деле, оперативники по очереди вставали и коротко, в три-четыре слова, пригвождали его к позорному столбу: он и зазнался, и чувство локтя и взаимовыручки растерял, он высокомерен, нетерпим, высказывает подчас сомнительные взгляды и суждения, зарвался, так что итог закономерен: провалена наиважнейшая операция и враги остались неразоблаченными. Что же касается гибели Анисимова и Емышева — это и вообще полностью на совести старшего оперуполномоченного капитана госбезопасности Боде.
Долго молчали, наконец Сцепура развел руками и сделал губы трубочкой, что, видимо, должно было выразить его личное отношение к случившемуся. Потом бросил коротко: «Все свободны, вас, Боде, прошу остаться». Здесь Малин, выходивший последним, остановился на пороге и, лучезарно улыбнувшись, поднял руку и воскликнул: «Это войдет в века!» — а Ханжонков, угрюмо молчавший на протяжении всего совещания, высунул голову из-за его плеча и крикнул: «Сенечка же дурак, неужели не видите?» Когда двери закрылись, Сцепура подвинул Сергею Петровичу стул и пригласил сесть, потом поставил рядом еще один и сел сам, всматриваясь в лицо Сергея Петровича долгим, проникновенным взглядом.
— А у тебя, смотри-ка, нашлись союзники… Н-да…
— Я думаю, это ничего не изменит.
— Правильно думаешь. Но шанц у тебя есть.
— Шанс, — поправил Сергей. — Шанц — это окоп.
— Пусть так, — кивнул Сцепура. — Слушай сюда, Боде…
Его речь была напористой и краткой. Суть ее сводилась к тому, что Сергей Петрович получит возможность побеседовать с Таней. И если ему удастся убедить ее сознаться и раскрыть контрреволюционную организацию, — последствия еще могут стать управляемыми.
— Что это значит?
— Да боже мой, проще пареной репы! — лучезарно улыбнулся Сцепура. — Князевой дадим только ссылку, а ты отделаешься строгачом, вот и все. — Он помолчал, выжидательно заглядывая Сергею Петровичу в глаза, и добавил тихо и внятно: — Соглашайся, парень, потому как дело твое — табак…
А что, и вправду табак, деваться некуда. Однако же и предложение принять невозможно. Безвыходно…
— Ты сейчас спокойненько ступай домой, — снова улыбнулся Сцепура, словно угадав мысли Сергея Петровича. — Попей чайку, подумай и реши, чего тебе в самом деле надо: идейки всякие сомнительные или служение нашему общему делу, за счастье всех трудящихся и угнетенных, так сказать… Иди, я тебе вызвоню.
Сергей вздрогнул: какой неподдельный пафос, да уж не снится ли ему все это? Но нет, Сцепура, который, как все слабонервные и слабохарактерные люди, никогда не смотрел в глаза собеседнику (так считал Сергей), на этот раз не только не отвел взгляда, но улыбнулся и слегка прищурился. Как бы там ни было, сейчас он был силен, этот Сцепура, очень силен, ведь за ним стояли целеустремленные, напористые люди, и их было не так уж мало…
Сергей направился домой. По лестнице он спускался, ничего не видя, в мозгу колотило, пульсировало что-то, может, сердце из груди рвалось, а может, и страх донимал, если не ужас: как с Таней разговаривать? О чем? Предложить сознаться? Да в чем, господи ты боже мой… И зачем, зачем — вот вопрос…
И вдруг его обожгло, ударило: эх, милый, а ведь ты в прятки играешь с самим собой, напустив на простой и ясный вопрос детского туману: Сцепура дал шанс выскочить. И не просто выскочить, он ведь, поди, и славой поделиться готов, в случае, значит, успеха…
А Таня?
А что Таня… Очередная маленькая жертва локомотива истории, как это именует ловкий семинарист. Сколько их, Тань этих, легло уже под неумолимый пресс? И сколько еще ляжет… Независимо от его, Сергея Петровича Боде, решений и свершений, действия и бездействия.
Так что же, согласиться? Ведь все равно ничего не изменится. А жизнь — одна.
А как же это:
«Надо мною звездное небо, в груди моей — нравственный закон»?
Да это поповщина, облаченная в философские одежды.
А это:
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друга своего»?
И это поповщина, проповедь евангельская, ерунда…
Так что же, сдаться?
Он представил себе Таню в тюремной камере, среди грубых, дурно пахнущих женщин-уголовниц, развращенных и способных на все…
И еще представил, что надзирательница вдруг забывает запереть дверь в камеру Тани (если Сцепура прикажет содержать Таню в одиночке), а надзиратель на мужской половине, вроде бы напившись пьяным (за что непременно потом будет с позором изгнан!), отопрет камеру с ворьем. Поздно будет тогда искать справедливости и возмездия…
Страшные мысли, никакой надежды… Уж лучше сразу — «В.М.С.З.» [28] — и конец!
И тут же рассмеялся нервно: этой «В.М.С.З.» ждут иной раз по многу дней, и ночей, и даже месяцев, а бывает, что и лет. И седеет приговоренный или сходит с ума, и нет ему помилования ни от людей, ни от бога…
Нужно что-то предпринять, сделать что-нибудь, как-то помочь.
Э-э, чушь… Тане теперь не поможет даже ловкий семинарист. Ей никто не поможет. Ибо порожденная семинаристом организация сильнее его самого.
…Откуда-то появился Ханжонков, молча пристроился рядом, Сергей его не замечал. Вдруг пришли облегчение, ясность, угрызения совести исчезли. Надо соглашаться, иного выхода просто нет. Не тот уже возраст, чтобы в казаки-разбойники играть…
— Я что хотел… — оглядываясь, начал Ханжонков. — Я тут по отделу дежурил, так что в тюрьму выезжал для проверки числящихся за нами…
— И… что же? — Сергей напрягся, бросило в жар, Ханжонков еще ничего не сказал, а все уже стало ясно и понятно, и поэтому, когда услышал: «Она велела передать, что вы свободны говорить и делать все, что считаете нужным. Она понимает, что ей никак не спастись, а вам незачем», — подумал словами Сусанина: «Горька моя судьба…»
А Ханжонков добавил отчужденно:
— У меня все, бывайте, Сергей Петрович.
— Что мне делать? — Боде взял Ханжонкова за руку. — Как ты скажешь, так я и сделаю.
Степан вырвал руку, отодвинулся:
— На меня хотите переложить? Ждете, что пожалею? Зря… Ведь Татьяна Николаевна, как я понимаю, жизнь свою вам пожертвовала.
— Да что «пожертвовала»! — вдруг закричал Сергей. — Что вы все давите! Ты реально, реально скажи, что бы ты в такой ситуации сделал, что?
Ханжонков смотрел не мигая.
— Я? — повторил он, как бы раздумывая. — Я бы Сцепуру расстрелял и ввиду полной и несомненной безысходности покончил бы с собой.
— Но… Таню-то это… не спасет? — в полнейшей растерянности прошептал Сергей.
— Не спасет. Но она до самой смерти вами гордиться станет, поняли? А вы что же, на справедливость рассчитываете? — Ханжонков ушел, размахивая руками, словно маршировал.
А Сергей сгорбился у кромки тротуара, будто в ожидании извозчика, и они один за другим подъезжали к нему и предлагали свои услуги, но он не слышал, не до того ему было, слова Ханжонкова поразили, ударили в самое сердце: как, думал Сергей Петрович, этот малограмотный служащий, бывший монастырский крестьянин, неразвитый индивид советует ему, филологу и философу, сделать то, что еще лет сто назад в подобной ситуации просто обязан был сделать каждый порядочный человек; как печально, господи, как печально… Осмысление приходит черт-те кому, но не мыслящему интеллигенту. Вот ведь странность…
И тут же понял, что это не странность, потому что революция, которая принесла много несчастий, взметнула все же прежние «низы» столь высоко, что никакой цивилизации не снилось, и лучшие из этих «низов», такие, как Ханжонков, обрели или даже открыли в себе высочайшую нравственность.