Шахов в задумчивости потер переносицу и что-то опять стал записывать быстрым почерком.
— Обстоятельства бывают одинаковыми, поступки — разными, — оторвался он от блокнота и как-то особенно посмотрел на Лучковского. — И до, и после войны находились несгибаемые люди, тот же ваш Венжер. Ведали, понимали, чем может обернуться несогласие, и все равно оставались самими собой. А ты тогда чем занимался? — сделал неожиданный переход.
Лучковский не понял.
— В начале пятидесятых, когда Венжер Сталину писал, — пояснил Шахов.
— Служил, — коротко ответил Сергей Степанович.
— В армии, видимо, тоже чувствовалось, — по-своему понял «службу» Шахов. — Кругом только и делали, что боролись с ротозейством, вредительством, повышали политическую бдительность. Я мальчишкой был, а хорошо помню. И ведь находили идеологическое оправдание: оказывается, победив в войне и наладив мирную жизнь, советские люди заразились беспечностью и благодушием. Не мог Сталин позволить народу-победителю свободно дышать, опять стал пугать разными жупелами, происками врагов, внешних и внутренних. И тут же дело врачей состряпалось. Убийцы в белых халатах, террористическая группа, завербованная иностранными разведками…
Шахов продолжал говорить, а Сергея Степановича словно обожгло. Неведомая сила решительно и властно поволокла его назад, в ту пору, когда он женился на Соне и ушел из органов, когда дядя порвал с ним всякие отношения и при матери обозвал его говнюком, когда прошелестел по Москве слух о кремлевских профессорах-убийцах, изобличенных врачом-патриоткой Лидией Тимашук. Слух оставался таковым до опубликования в газетах специального сообщения. Теперь он стал реальностью. У всех на устах были фамилии врачей. Лучковский моментально запомнил их — некоторых видел и даже сопровождал, о некоторых слышал, работая в охране: Вовси, Коган, Фельдман, Этингер, Гринштейн, Шерешевский… Назывались и другие — Василенко, Виноградов, Егоров, но прилюдно — в очередях, в автобусах и метро, цехах и лабораториях, всюду и везде — чаще всего повторялись со зловещим окрасом именно те, первые.
В глазах Сергея Степановича стоял заголовок того сообщения: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Соня возвращалась с работы зареванная. Ей не давали прохода, тыкали газетой: «Все вы такие». Кларе Семеновне и того хуже — пригрозили увольнением. С тех пор как Лучковский распрощался со службой, отношения с тещей стали заметно лучше. Она уже не шарахалась, не забивалась в угол при его появлении. И все-таки ледок до конца не растаял, осталась в Кларе Семеновне некоторая подозрительность и недоверчивость.
Кремлевские врачи, писалось в газетах, натворили много черных дел. Жертвами этой банды человекообразных зверей пали товарищи Жданов и Щербаков. Преступники старались подорвать здоровье руководящих советских военных кадров…
— Сереженька, мне страшно, — шептала ночью Соня, прижимаясь к нему и пытаясь унять дрожь, — я не могу поверить. Это же знаменитые врачи, они не могли совершить такое.
Он пытался успокоить ее, не находя в себе сил с твердой убежденностью сказать «написана правда» или «это провокация». Он запутывался в поисках аргументов за и против, спросить было не у кого, да и никто и не разрешил бы его сомнения. Он страдал из-за Сони, ходившей на работу в поликлинику как на пытку, ему было жалко Клару Семеновну, которую вскоре уволили. Соседи по квартире перестали с ними здороваться, а дебелая дама, та самая, прежде учтиво подзывавшая Сергея к телефону, когда ему звонили со службы, однажды замахнулась на Соню сковородкой.
— …Письма слали Тимашук пачками после того, как известно стало о награждении ее орденом Ленина, и какие письма, — вновь начал доходить до Сергея Степановича надтреснутый голос Шахова. — «Все — стар и млад, если бы было возможно иметь ваш портрет, поставили бы его на самое дорогое место в рамке, в семейном альбоме. А это значит — вы настоящая дочь своего народа, своей Родины». Цитирую точно, совсем недавно просматривал подшивку тогдашних газет. Помнишь стихи школьников? «Правда» их обнародовала, заучил еще с тех пор: «Позор вам, общества обломки, за ваши черные дела, а славной русской патриотке на веки вечные — хвала!» На веки вечные… Это в феврале пятьдесят третьего, в апреле же, после смерти батьки усатого, обратный ход дали, выпустили врачей, сняли с них все обвинения, силой и издевательствами добытые. И орден у Лидии Феодосьевны отобрали.
Какое совпадение отчеств, ударило в голову Лучковскому, у Тимашук и Красноперова. Точно у сестры и брата. Почему вдруг вспомнил о Киме, сам понять не мог, но ведь вспомнил, и может, дело вовсе не в простом совпадении, в чем-то более серьезном. Внезапные мысли о Киме легли на какую-то близкую полочку как нужная для дела папочка с вырезками — в любой момент можно снять и раскрыть, а покуда Сергей Степанович слушал Шахова со все возрастающим интересом.
— В промежутке между этими месяцами меня из школы исключили. Утром шестого марта объявляют по радио о смерти горячо любимого вождя, траурная линейка, учителя рыдают, многие ребята носами хлюпают, кончилась линейка, вхожу в свой девятый «Б» и слышу: «Это вы, жиды, убили Сталина!» Один-единственный еврей был у нас — Аксельрод, тихий, безответный, я с ним дружил, на него и накинулся наш заводила Макарин. Не знаю, что со мной сделалось. Схватил чернильницу-непроливайку и в Макарина запустил. Пробил ему голову, кровь брызнула и чернила из непроливайки. Меня и турнули. Через месяц восстановили — я же круглый отличник был.
Георгий Петрович глубоко вздохнул, криво улыбнулся чему-то своему и потянулся за сигаретами.
— Между прочим, с той поры люто возненавидел я этого Макарина. Мы в соседних дворах жили, часто дрались, кровянку пускали, он мне, я — ему. Переехал в другой район, потерял Макарина из виду. Лет уж порядочно прошло, и вдруг встречаю его на Арбате возле смоленского гастронома. Идет навстречу — солидный, вальяжный, пузо торчит, с «дипломатом». Я его сразу узнал и вперился в него. Наконец и он меня заметил. Сближаемся, как на дуэли, глаз друг с друга не сводим. Он первый не выдержал, перешел на другую сторону, к МИДу. Детская ненависть — она либо сразу забывается, либо вечно помнится.
Утром накануне дня отъезда Лучковский, как всегда в семь часов, вышел на балкон делать зарядку и не увидел гор, сплошь затянутых белесой мутью. Погода начала меняться. Сразу похолодало, море с глухим стоном накатывало на галечный берег вал за валом, на листе жести у входа на пляж, куда мелом заносилась метеосводка, было помечено: «Волнение моря 4 б.».
Шахов предложил Сергею Степановичу отметить окончание отдыха. Перед обедом он сходил в деревню в трех километрах от пансионата, расспросил местных жителей и получил нужный адрес. Пожилой армянин вначале боязливо отнекивался, но все же поддался на уговоры и продал бутылку виноградной чачи. Чача делалась без всяких фокусов, не на продажу — для себя.
Стол Лучковский накрыл на своем балконе, выложив остатки привезенной из Москвы сухой колбасы, а также купленные в минувшее воскресенье на базаре сыр, помидоры, сладкий перец и ткемали. Георгий Петрович добавил виноград и инжир. Надев свитера, они уселись рядом, так, чтобы видеть море, с которым прощались кто знает на какой срок.
Сергей Степанович предложил тост за Кавказ, они выпили и долго наперебой, подводя итоги, делились впечатлениями отдыха: как повезло им с погодой, как уютно было жить в номерах, полезно и приятно купаться и гулять вдоль уреза воды под соленым ветром, говорили обо всем, споспешествовавшем (старинное, очень нравившееся ему словечко употребил Лучковский) прекрасному отпуску. Потом Сергей Степанович намекнул на значение случайных встреч, перерастающих в человеческую приязнь, а дальше, весьма вероятно, в дружбу. Шахов понимающе улыбался, кивал (получалось, точно дятел тукал клювом) — разумеется, он не против продолжения знакомства.