Выбрать главу

Егоров даже растерялся. Месяц они бегали по городу и на тебе — на Лиговке спокойно выходит из дома сам Степа Трунов.

Трунов увидел Егорова и начал сбавлять шаг, но обшитые кожей белоснежные фетровые бурки сами ехали по наледи, и он не подошел, а скользнул к оперу.

— Стой, Трунов, — устало сказал Егоров и потянул пистолет из кармана.

Трунов поднял руки. Черт его знает, этого опера. Худой, кожа аж к костям приросла, мало какое у него нервное расстройство от голода. Пальнет и конец.

— Опусти руки и давай к трамваю.

— На Дворецкую повезешь, начальник?

— Нет, в Летний сад на прогулку.

Они подошли к трамваю, и Трунов заметил, как натужно и хрипло дышит опер, с каким усилием идет он против ветра.

А Егорову действительно было плохо. Видимо, доконали его голод и недосып. Да работа милицейская. В уголовном розыске в мирное время-то жизнь не сахар, а в блокаду…

Слава богу, что трамвай пришел сразу, хоть от ветра укрыться можно.

Они вошли в пустой вагон. Кондуктора не было и вообще никого не было.

Окна трамвая были забиты щелистой фанерой. Спинки скамеек, ручки, стены покрыла серебристая изморозь. Вагон нещадно трясло, ветер задувал с площадки и Егорову было необыкновенно холодно. Он сжался на лавке, подняв воротник кургузого пальто и глубоко натянув кепку.

Задержанный сидел напротив. Не по-блокадному румяный, в богатом пыжике, в темно-коричневом кожане, с каракулевым воротником, он с любопытством, беззлобно рассматривал Егорова.

Опер сдавал на глазах. Его лицо становилось все белее и белее. Егоров хотел что-то сказать, попытался приподняться и потерял сознание.

— Эй, — тихо позвал его Трунов и потряс за плечо. — Эй.

Опер не отвечал.

Тогда он осторожно вынул у него из кармана пистолет, переложил в свой.

Трамвай заскрежетал на повороте. Остановился. Канал Грибоедова.

Трунов спрыгнул с подножки, свернул в первый же двор, и растаял в ленинградской зиме…

Москва. Сентябрь. 1982 год.

Ах, какая осень висела над кладбищем. Солнце в церковных куполах переливалось. В безветрии тихо планировали на землю желтые листья.

Медь оркестра, приглушенная расстоянием, сливалась с голосами, доносившимися из дверей церкви.

На площадке перед церковью стоял автобус. Рядом — люди в темных костюмах и платьях.

Трое держат в руках алые подушечки, на которых ордена, медали, какие-то знаки.

Наград не очень много, но они все-таки есть. Провожающие подходят и рассматривают оценивающе, словно точно зная, что стоит за каждым орденом, каждой медалью, каждым почетным знаком.

Борис Павлович Громов посмотрел на часы и протиснулся сквозь толпу к Желтухину.

Тот стоял отдельно от всех, внимательно рассматривая резьбу на дверях церкви.

— Степан Федорович, а где же Михаил Кириллович? Надо начинать.

— Ничего, — Желтухин усмехнулся, — покойник подождет. Ему торопиться некуда.

Желтухин отвернулся и подставил лицо солнцу. Был он в темном костюме, над карманом пиджака нашивка за ранение. И все.

Никаких колодок. Никаких знаков. Только ранения, два тяжелых и одно легкое.

Осеннее солнце окрасило седину, сгладило морщины и вдруг лицо Желтухина стало молодым, снисходительным и ироничным.

К воротам кладбища подъехала «Чайка», шофер засомневался на секунду, притормаживая, а потом направил машину прямо к толпе у автобуса.

И она расступилась, почтительно, эта толпа. Кто-то раньше всех успел открыть дверь.

Михаил Кириллович в светлом костюме, высокий, чуть грузноватый, вылез из машины. Кивнул всем. Направился к автобусу.

Печальная процессия прошла по центральной аллее, свернула на боковую.

— А почему оркестра нет? — спросил один из провожающих.

— Михаил Кириллович не любит…

Вот уже на могиле холмик возник, обложенный венками. Увели вдову, народ начал расходиться.

А Михаил Кириллович, Желтухин и Громов все стояли.

— Вот, Борис, — сказал Михаил Кириллович, — день этот надолго надо запомнить. Какой день-то сегодня?

— Вторник, — усмехнулся Желтухин.

— Число какое, остряк?

— Четвертое сентября.

— Значит похоронили мы Пашу Сергачева четвертого сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года. — Михаил Кириллович произнес это со значением. Веско. Начальственно.

— Кажется, кем он был-то, Пашка? В приемной у меня сидел, а без него, как без руки.

Желтухин опять усмехнулся иронически и зло.

Громов слушал почтительно, корпусом подавшись к говорящему.

— Ну, что же, ему спать вечным сном, а нам дела вершить. Пошли.

— Миша, — сказал Желтухин, — на поминки зовут.

— Назвал, наверное, кого не попадя? Народ-то нынче нахальный, этики не понимает.

— Нет, — покачал головой Желтухин, — там только свои.

— Ну, если что? А где стол-то накрыли?

— Да в Архангельском. Музыкантов позвали.

— Это днем-то?

— Все как ты любишь.

— Пожалуй, Громов, поедешь с нами, — распорядился Михаил Кириллович. — Пойди к себе в машину, позвони, чтобы дорогу нам расчистили.

По пути к машине Михаил Кириллович несколько раз останавливался, разглядывал памятники.

— А кладбище ничего, — сказал он, — конечно, не такое престижное, но ничего.

— Миша, — Желтухин взял его за руку, — мне кажется ты меня за дурака держишь.

— Ты о чем?

— Об этом деле с машинами.

— А тебе денег мало? Как паук насосался, ну и сиди. У тебя ни расходов, ни трат.

— Миша, не считай чужие деньги. Лучше будет, если ты мне мои отдашь.

Последнюю фразу Желтухин произнес жестко.

— Ты, Степа, меня никак пугаешь?

— А что мне тебя пугать, Миша. Ты же знаешь, у меня про твою жизнь все бумаги собраны. Хоть роман пиши из серии «Жизнь замечательных людей».

Михаил Кириллович посмотрел на Желтухина. Не добро. Нехорошо посмотрел.

— Получишь, скорпион старый. Получишь…

* * *

Врач медленно ввел иголку в вену, надавил на головку шприца.

Игорь Корнеев увидел, как лицо женщины, синюшно-болезненное, начало постепенно розоветь, молодеть просто на глазах. Исчезли синие тени, губы словно налились кровью, в глазах появился живой блеск.

— Вы можете говорить, Лариса Петровна? — Корнеев подошел, сел рядом.

— Да.

— Как было дело?

— В час ночи мне позвонил человек, сказал, что он говорит из «Шереметьева», что он привез посылку от Николая.

— От вашего мужа?

— Да.

— Где ваш муж?

— В Лиссабоне, в командировке.

— Вы сами попросили его завезти вам посылку?

— Нет, он сказал, что переезжает во Внуково и утром улетает домой.

— Куда?

— Я не спросила.

Женщина откинулась на спинку дивана и закрыла глаза.

— Воды, — обронил Корнеев.

— Не надо, спасибо.

— Вы можете говорить?

— Конечно. Их было двое. В масках и синих халатах. У них были пистолеты. Они потребовали деньги и чеки.

— Вы отдали?

— Да. Семьсот рублей и полторы тысячи чеков.

— Что они еще забрали?

— Магнитофон и мою дубленку.

— Они угрожали вам?

— Да. Кричали, страшно матерились.

— Голоса, их вы запомнили?

— Один был грузин.

— Почему вы так думаете?

— Во-первых, акцент, а во-вторых, когда я потеряла сознание и потом пришла в себя, то один другого называл Нугзаром.

— А дальше?

— Грузин сказал: «А бабенка ничего, только вроде концы отдала она». Второй подошел ко мне, пощупал пульс, засмеялся: «Нет, сомлела немного и все». Грузин увидел у меня на шее цепочку, наклонился, маска упала.

— Вы запомнили его лицо?

— Да.

Корнеев встал, быстро вышел в другую комнату, где работали эксперты. Прищурился на секунду от вспышки фотоаппаратов, огляделся.

— Логунов, — позвал он оперативника, — поезжай в управление, привези альбом.

Через полчаса Игорь вошел в комнату, положил перед хозяйкой альбом. Лариса Петровна начала медленно его листать.

— Вот. Это он, — женщина ткнула пальцем в фотографию.