— Вот вам купе — устраивайтесь.
— Позовите ко мне Тенгиза, — прошу я и прибавляю: — Пожалуйста.
— Из четвертого? — уточняет он. — Сей момент.
Через минуту ко мне заходит полный мужчина в майке с мультипликационным волком на груди и в спортивных трикотажных брюках. Его загорелое лицо добродушно, слегка заспано, а губы, растянутые в улыбке, обнажают ослепительно белые зубы. Впрочем, один из них в блестящей золотой коронке.
— Ваша фамилия? — спрашиваю я.
— Зачем, слушай, фамилия? — удивляется он. — Тенгиз меня зовут. Я тебе без фамилии все скажу. Надо будет — всю ночь буду рассказывать…
Я беру протянутый им паспорт. Читаю.
— Скажите, Чаурия, — это его фамилия, — вы ссорились с пассажиром из восьмого купе?
— Виталием, да? — Он грузно опускается на противоположную полку, пожимает плечами, отчего волк на его груди строит мне уморительную гримасу. — Знал, что спросишь. Ругались мы, да, ругались. Как мы могли не ругаться? Играли в карты, понимаешь, а он спекулянтом называет. За что?! Я не вор, свои фрукты везу, не чужие. А он говорит: «Миллион с трудового народа сдирать едешь». Какой миллион?! Какой сдирать?! Своими руками копаю, своими руками ращу, какой, слушай, спекулянт, а?! Я и есть трудовой народ, понимаешь. Два мешка мандаринов везу — у меня справка сельсовета есть. Я честный колхозник! Чаурию каждый знает, он не спекулянт! Сейчас справку покажу…
Мандарины меня не интересуют, поэтому я останавливаю Чаурию, когда он лезет в задний карман за справкой.
— Этот разговор был во время игры?
— Да.
— А что вы делали после?
— Что делал? Ничего не делал. Чай пил.
— В восьмое купе заходили?
Стыдливо потупив взор, Чаурия подтверждает:
— Да, слушай, заходил. А ты бы не зашел?! Объяснить человеку надо? Справку сельсовета показать надо? Дорогой, говорю, зачем обижаешь? Зачем спекулянтом называешь? Я не спекулянт, я колхозник! У меня, говорю, справка есть, свои фрукты везу…
— И чем закончился ваш разговор?
— Извинился, — небрежно отвечает Тенгиз. — Сказал, что неправ был.
— В котором часу это происходило?
— Может, в девять, может, позже. Я ушел от него, а он в седьмое купе пошел.
— К Жоховой?
— Откуда я знаю: к Жоховой, не к Жоховой! Кто такой Жохова? Муж и жена там едут. Родион едет. Виталий зашел туда, а я пошел к себе чай пить. Потом в ресторан пошел — кушать захотел. Пришел оттуда, не успел спать лечь, как закричал кто-то. Выскочил я, а тут такое творится!
— Получается, что после девяти вы Рубина не видели?
— Совсем не видел. Скажу по секрету — нехороший человек Виталий. Со мной ругался, с Родионом ругался. Скандальный человек, не мужчина…
— С Родионом он тоже ссорился?
— А как же! Конечно, ссорился. Когда в карты играли.
— Из-за чего — не знаете?
— Вот этого, дорогой, не знаю.
Больше вопросов у меня нет, и я провожаю Чаурию.
Гаврилыч встречает меня в коридоре и приглашает выпить чаю. В надежде получить заодно и печенье я захожу в служебное купе и устраиваюсь на застеленной матрацем полке.
Только теперь я чувствую, как устали глаза от тусклого вагонного освещения, как хочется спать, а конца все еще не видно.
— Вы уж покрепче заварите, — прошу я. — И печенье, если можно. Утром рассчитаемся за все сразу.
— Обижаете, какие счеты.
Он неуклюже двигается в тесном купе. На столе появляется стакан в традиционном эмпээсовском подстаканнике и пачка печенья «Привет». Я делаю большой глоток и застываю с открытым ртом — обжегся. Перестарался Гаврилыч, но, что ни делается, все к лучшему: сон как рукой снимает. У меня назревает вопрос, и я задаю его в оплату за оказанное мне гостеприимство:
— Вчера вечером вы разносили чай по купе?
— Разносил, — отвечает проводник.
Я молчу, надеясь на его догадливость, и он не обманывает моих ожиданий, начинает рассказывать сам.
— Как положено. В половине десятого. Родиону подал во второе купе — я вам уже говорил, он хотел спать отдельно. Грузину принес в четвертое. Зашел в восьмое, оставил там два стакана. В седьмое тоже заходил. Там была дамочка — жена лысого гражданина — и этот, пострадавший.
— Рубин? — переспрашиваю я как можно равнодушней, чтобы не спугнуть удачу.
— Он самый.
— И что они делали?
— Что делали? — Гаврилыч морщит лоб. — Да ничего. Сидели. Я поставил чай и ушел. Сколько он там оставался — не знаю. Когда я стаканы собирал, его уже там не было.