С нервическим трепетом поднялась она с кровати и толкнулась в дверь, но плотно запертая крепкая дверь даже и не шелохнулась от ее толчка — словно бы толчок этот пришелся в каменную стену. Она постучалась еще, и на этот раз посильнее, — ответа нет как нет, и все по-прежнему тихо да глухо. Бероева тоскливо прошлась по своей тюрьме — под ее ступней слегка скрипнула половица, — и пискливая возня за печкой, казалось, будто усилилась от этого скрипу да от ее шагов, нарушивших тишину карцера. Из подполья снова выглянула большая серая крыса и, словно котенок, нетрусливо проползла до середины комнаты, понюхала воздух, поводила усиками и, спугнутая новым движением арестантки, шмыгнула в темноту, под ее кровать, где и скрылась уже безвозвратно.
Бероева смутно сообразила теперь свое положение, собрала свои мысли, насколько это было возможно в ее положении, вспоминала все, что случилось с нею, — и тут-то, при этом страшном воспоминании, которое, в сущности, и было для нее прямым, настоящим пробуждением, возвратом к действительной жизни, при виде всей этой мрачной, отвратительной обстановки, которая, словно могила, оковала ее своей безжизненностью в настоящую минуту, на нее напал какой-то ужас, почти инстинктивно разразившийся невольным, отчаянным криком. Она судорожно и что есть мочи стала колотиться в дверь, не переставая кричать ни на минуту, — и через несколько времени надзирательская форточка отворилась. В ней показалось апатичное лицо полицейского солдата.
— Чего орешь-то? что надо? кажись, все ведь есть по порядку! — просипел он крайне недовольным тоном.
— Пусти меня, пусти, бога ради! — кричала она, совсем почти обезумев в этот миг от отчаяния.
— Куды пусти?!. Что ты, чего бьешься-то?
— Дети… где дети мои?.. Пусти!.. Я в суд пойду… я к царю пойду… я скажу ему! все скажу, всю правду!.. Отпирай же двери!..
— Ладно!.. никак с ума спятила… Пусти да пусти, а куды я пущу?.. Начальство не велит, с нас тоже взыскивать будут… Сиди лучше добром, коли посадили.
— Да отворишь ли ты, бездушный!
— Какой я бездушный? я не бездушный, а только что нам не приказано — ну, значит, и нельзя. Вот погоди, скоро обед из тюрьмы привезут; я те обедать принесу, поешь себе с богом: а чего уж нельзя, так и нельзя!.. Не моя воля, а будешь бунтовать, дежурному скажу — ей-богу, скажу! — пущай его сам как знает, так и ведается с тобой!
Бероева с воплем грохнулась без чувств подле двери.
Солдат поглядел: видит — лежит, не кричит и не дышит.
— Экая барыня какая несообразная, — проворчал он, покачав головою, затем крикнул подчаска, отомкнул дверь — вдвоем перетащили ее на кровать.
— Вспрысни водой малость — може, и прочухается, а не то дежурному да дохтору доложить придется, — сказал он подчаску, который исполнил все сполна по данному приказанию.
Бероева очнулась — и солдаты снова заперли дверь ее камеры.
Она увидела, что уж тут ничего не поделаешь, что это — сила, которая неизмеримо превышает ее собственные силы и возможность, которая бог весть что еще будет впереди, — а пока, в настоящую минуту, давит, уничтожает собою ее волю, — и она смирилась в каком-то тупом, деревянном отчаянии.
Привезли из тюрьмы обед; а развозят его по всем петербургским частям для содержащихся там арестантов, обыкновенно в продолговатых черных ящиках, куда вставляются сосуды вроде деревянных коробок; в эти коробки опускаются плотно закрытые баки с похлебкой, кладется хлеб в нужном количестве порций, и затем ящики отправляются в ежедневное свое путешествие.
Бероева почти и не взглянула на эту холодную, мутно-серую похлебку, которую солдат так и вынес нетронутой из ее нумера. Голод побудил ее только прожевать несколько комков арестантского хлеба да запить их стоялою водою из своей кружки. Да и эта-то пища, при ее тяжелом нравственном состоянии, показалась горькой и противной.
В этот день ее никто не тревожил, кроме добровольных и неофициальных обитателей ее камеры. Начинало темнеть — и под светом петербургских сумерек стены секретной становились еще мрачнее, холодней и неприветливей. Один только солдат полицейский время от времени отмыкал свою форточку и наблюдал, чем занимается арестантка. Часов около семи вечера, когда совсем уже стемнело, он принес ночник, распространивший новую вонь от своей копоти и дрянного деревянного масла, и затем на всю уже ночь, до утра, замкнул на ключ секретную камеру.