Выбрать главу

Но ведь он защищал не только свою жизнь. Он искал справедливости и правды, а ему мешали, даже захотели уничтожить.

Как это говорили? Писали, утверждали… 25 Октября раз и навсегда установило незыблемую законность, охраняющую права и интересы трудящихся (да ведь это — ложь…). Что там кодекс Наполеона, претерпевший всего несколько поправок и действующий в угоду буржуазии до сего дня… Что прочие — римские и всякие другие кодексы, позволяющие наживаться и эксплуатировать… (и это — неправда). Разве не потом и кровью, страданием (вы ведь любите Достоевского, Хожанов? И признаете страдание и крест единственной дорогой к идеалу?), бесконечными ошибками выработали мы то единственное и неповторимое, что защищает нас от произвола и беззакония и не позволяет вытаптывать честь, совесть, достоинство? (Вопросительный знак? А при чем он тут? Нет, восклицательный, только восклицательный, жизнеутверждающий, гуманный и справедливый. Только он выражает сущностную сторону нашего бытия, — высокий, красивый, изящный.) О Господи… ложь, ложь и ложь…

Кажется, это Настя-Анастасия расставляет чашки и тарелки? И спрашивает что-то? Ну, конечно же с сахаром, милая девочка, как без рафинада, когда вокруг такая горечь? Подсластим пилюлю — всего лишь на мгновение, для перебивки всего лишь — и снова опустимся в генезис, в бездну, ведь надо же, несомненно надо понять, почему вырождается уважаемая организация и обращается в свою противоположность, и почему гражданин достойный (еще совсем недавно, во времена Некрасова) нисколько не был холоден душой к отчизне, и почему чуть позже, по нарастающей, стал обустраивать жилище, баловаться икоркой, а когда она исчезла — добывать ее всеми доступными и недоступными способами (икра — эквивалент гражданского мужества и счастья, благополучия и места в пространстве-времени!), и где же убеждения и любовь и желание погибнуть безупречно и умереть не даром?

Господи, страшно-то как, там ведь и приговор есть, и недвусмысленно сказано, что дело прочно, когда под ним струится кровь.

Значит, правомерно исчезли те трое в черной дыре?

Нет, ведь время было другое…

Ложь! Не было оно другим! Ибо во все времена «верую» выявляется не в газетных дискуссиях, и на насилие нельзя отвечать молчанием.

Как это звучит: «Иванов, вы убили ни в чем не повинных людей, как вам не стыдно?» Глупость, пошлость, никто таких вопросов в суде не задает. Тюрьма, решетка, стенка — вот ответ государства, если оно может и хочет.

А если не хочет больше? А чаще — не может?

Alter ego?

Нет, нет, не так, не сразу… Что выявляется, опредмечивается что? Казни, пытки, тюрьмы, смерть? Т е з и с: все достижения на крови, на костях (Санкт-Питер-бурх, Николаевская железная дорога…). Объяснения, слова, жалкий лепет оправданья — со всех сторон; конформисты и трусы, завещание Ленина, и резюме: палач и убийца на троне… А н т и т е з и с: «Нет, не в этом дело (это уже некий изгнанный за амбиции и претензии на первенство): старые — лучшие и преданные — сгорели в огне гражданской, и революцию сменила контрреволюция, потому что новые были и слабее и недальновиднее. Вот и выбрали себе достойного…»

С и н т е з: законы — призрак, беззаконие — страшная и осязаемая реальность. И так — долгие и долгие годы… Все ложь и фантом.

— Твое философское «я», изнеженное и тонкое, доброе и прекрасное, — оно ведь для чаепития и застольных разговоров, — отхлебнул из чашки. — У нас конкретное дело, Настя…

— Нет… — она покачала головой. — Под любое желание человек подводит удобную базу. Но есть Бог, который видит все. И он не с нами.

— С ними…

— Нет. И не с ними тоже. Он с теми, кто принимает общую весть и для кого любовь — не только «чудо великое, дети…». Может, споем, чтобы развлечься и утешиться?

— А ты зла.

— Нет. Я пытаюсь быть справедливой… Что будем делать дальше, Алексей Николаевич?

Он вдруг почувствовал, что у него поубавилось энтузиазма. В ее простых, почти примитивных (а может, это он примитивно воспринимал?) словах была странная сила, непостижимое воздействие… Бросить все?

Но тогда зачем грохот, и лязг, и черная дыра?

Нет… Нужно остановиться и понять, что света в конце тоннеля нет…

И продолжать, если понять это невозможно…

…Позже, когда Настя мыла на кухне посуду (он было хотел предложить свои услуги, но почему-то постеснялся, нелепая мысль остановила его: а что, если она воспримет это как опосредованное предложение руки и сердца? При живой-то, неразведенной жене? А с другой стороны: может, это он сам материализовал где-то в недрах, а точнее — вывел из глубин сию странную мысль? Понравилась, что ли? Было вообще-то в ней нечто неуловимое, да и вполне уловимое тоже, осязаемое и прекрасное)… он расположился на диване и взял в руки какой-то тонкий журнал (на обложке кто-то улыбался саркастически), и так выходило из этого журнала, что все, несомненно, подгнило, но надежда и даже уверенность все равно несомненны, поскольку равнодушных теперь нет… Как же, как же, — это он не то мысленно, не то вслух, — отсутствие равнодушных и присутствие (вечно и неизменно) горячо заинтересованных и есть козьмапрутковский корень побед и достижений, которые на поверку нечто вроде льда весной или даже поцелуя любви без ее вершины, как поется в прекрасной все же песне…

Вот, к примеру, доктор… Полнеющий, с заметным брюшком, в безукоризненной белой рубашке французского производства (Пьер Карден, кажется), и галстуке из Гонконга, и костюме работы ассоциации портных Португальской республики, и ботинках, опять же — аглицких, и носках немыслимых для обыкновенного смертного — одним словом, «весь из себя», и голова набита идеями чрезвычайными (у предыдущего руководства был, с научной точки зрения, человеком № 1), а сколь же домашен, гостеприимен, радушен и застольно-духовен: тут тебя и о любимом Сёра — без всякого высокомерия к собеседнику, который о таком и не слыхал никогда, и об «Иллариоше» Принишникове — обличителе порока («Шутники», «Гостиный двор» — это же предчувствие октябрьских ветров!), и роман «Мать» — белый карлик соцреализма (вспомнил: кто-то из именитых гостей поморщился: «Белый карлик»? Это «Мать»-то? Да это же глыба!» На что с улыбкой всепрощения заметил вскользь: «Белый карлик» — мириад — так и произнес! — вселенных!), а главное — скромен, скромен-то как — при икре, и «Белой лошади», и сосисках баночных фирмы «Брудер унд брудер» — голые стены, простая посуда и мебель самая что ни на есть обыкновеннейшая, молдавской фабрики, и «кредо» — шедевр социальности: «Скромность украшает человека»!

Ах, доктор, доктор, сколько было надежд и даже свершений, и вот — черная дыра…

…Звон посуды стих, и вода перестала журчать, вошла Настя, остановилась на пороге — в черном строгом платье, в ушах сверкающие серьги, и ползет, ползет по белым губам усмешка: «Что же вы, Алексей Николаевич? А я-то ждала…» — «Да чего же ты, прости, ждала? Что за тон, Настя?» Это не без некоторого раздражения, а серьги (в них свет падал из-под абажура, да-да, из-под него, но только почему-то пылала огромная двухсотсвечовая лампочка, и непонятно было, откуда у Насти этот пошлый розовый шелковый мастодонт) переливаются, и искры сыплются, и сполохи бегут. «Настя, откуда у тебя эти серьги?» — «Оттуда, миленький, оттуда, и ты уже догадываешься, правда? А письмо надо бы получить, ведь договорились мы: чего не смогу сказать — о том напишу в жэк». О господи, Настя, Настя…

— Что, Алексей Николаевич? Вам плохо?

— Нет, с чего ты взяла… Послушай, ты мне хочешь сказать правду?

— Какую?

— Откуда у тебя эти серьги?

— Серьги? — Она удивленно тронула мочки ушей и улыбнулась: — Мама подарила, на день рождения, в незапамятном году.

Он поморщился:

— Я просил правду. Бриллиантовые серьги — мама?

— Бриллиантовые? Эти? — вынула из ушей дешевенькие фарфоровые клипсы, сделанные, впрочем, не без художественного вкуса: букет васильков и колокольчиков…

Он с недоумением вглядывался в миниатюрные зажимы, один слегка погнулся (сон, что ли? Нет, и впрямь…), от небольшого усилия лапка сразу встала на место. Устал. Конечно же устал. На всякий случай — глаза к потолку: лампочка Ильича, сто двадцать свечей, согласно терминологии бабушек и дедушек… Чепуха какая-то… А где розовый абажур?