Выбрать главу

Но раз напавши на мысль о самоубийстве, Бероева уже не покидала ее. В этой мысли для нее являлся единственный выход из своего положения, и она твердо решилась покончить с собою.

Надо было только придумать легчайший способ. Но за этим дело не стало. Бероева нашла, что повеситься будет, кажись, всего удобнее; надобно только дождаться свету, чтобы высмотреть, нет ли где в окне или у печной заслонки подходящего зацепа, который бы выдержал тяжесть ее тела. А пока, чтобы не терять даром времени, она в темноте принялась за работу: прогрызая зубами подол своего шелкового платья, отрывала кайму за каймою и из этого материала старательно сплела себе веревку, то и дело пробуя, крепко ли связаны узелки на ней.

Часа через два работа была кончена, поэтому, тщательно запихав себе за лиф импровизированную веревку, Бероева стала несколько спокойнее, как человек, определивший себе окончательную цель, и только ждала желанного рассвета.

Но с рассветом по коридору заходили полицейские солдаты, — того и гляди, приставник или подчасок в форточку заглянет и дверь отомкнет, — время, стало быть, неудобное, придется обождать, пока угомонятся, пока арестантский день войдет в свою обычную колею.

И точно, приставник не заставил долго ждать своего обычного утреннего визита в форточке. Заметив сквозь нее на арестантке изорванное платье, он отпер ее дверь и подозрительным оком окинул всю комнату. В подобных случаях у бывалых полицейских, по опыту, иногда развито чутье удивительное.

Бероева притворилась спящей. Солдат постоял над нею, поглядел на ободранные полы платья, заглянул под кровать, под тюфяком и под подушкой без церемонии пошарил рукой и решил про себя, что дело, мол, неспроста. «Надо приглядывать почаще, чтоб чего еще не скуролесила над собою, а то ведь своей спиной отдуваться придется, коли эдак, за нее да взбучку зададут». И, приняв таковое решение, солдат удалился из нумера.

Час спустя коридорная деятельность полицейских угомонилась. Все затихло, не слыхать ни говору, ни шагов — удобная минута наступила.

Арестантка внимательно стала оглядывать комнату — нигде нет подходящего крючка или гвоздя; в окне только выдается головка железной задвижки; окно высоко — в рост человеческий — не достанешь; но та беда, что как раз против дверной форточки приходится. Не смущаясь этим, она затянула петлю, вскочила на стол уже закреплять у оконной задвижки свободный конец своей веревки, как вдруг дверь быстро распахнулась и полицейский приставник ухватил ее за руку.

— Еге-ге, барынька!.. Дело-то не тово… Зачем на стол влезла?.. Что это в руках?.. Петля?.. Э-э, вон оно что!.. Гусенок! А Гусенок! Подь-ка, позови их благородие, дежурного, скажи, мол: приключение!

Подчасок побежал за дежурным, но в конце коридора остановился и вытянулся в струнку: дежурный самолично входил сюда вместе с другим, «партикулярным» человеком.

— Приключение, ваше благородие!

— Какое?

— Не могу знать, ваше благородие!

— Куда ж ты бежал?

— Доложить вашему благородию, что, мол, так и так — приключение.

Поравнявшись с полурастворенной дверью Бероевой, дежурный указал на нее своему спутнику:

— Здесь.

— Ваше благородие! Пожалуйте сюда поскорее! Отойти никак не могу: приключение! — в свою очередь кричал дежурному приставник изнутри нумера.

Бероева уже стояла на полу, когда в дверях остановились два посетителя. Солдат, не отпуская, держал ее за руку, на том основании, что «не ровен час, затылком, а либо лбом об стену с неудачи хватится, потому примеры-то бывали». Арестантка же, словно бы не понимая, что около нее творится, стояла, глубоко потупив глаза и опустив голову: две неудачи еще упорнее разожгли теперь ее мономаническое искание смерти.

— Что здесь? — лаконически спросил, войдя в нумер, дежурный.

Приставник еще лаконичнее, молча, указал ему пальцем на окно, с которого спускалась приготовленная петля.

— Вас желает видеть… супруг ваш… сегодня приехал только, — наклонился к Бероевой дежурный.

Та подняла глаза и отступила в величайшем изумлении. Она не чувствовала в себе смелости ни броситься к нему на шею, как бы сделала это прежде, ни даже сказать ему что-либо и потому, как будто подсудимая в ожидании решения своей судьбы, снова стала перед ним, потупив взор и опустив голову.

Дежурный вышел из комнаты и мигнул за собою приставнику.

— Притвори-ка дверь да стань у форточки, пусть их одни поговорят там, — распорядился он в коридоре.

Бероев, оставшись с глазу на глаз с женою, подошел к ней, кротко взял за руку, поднял ее голову и тихо поцеловал беззвучным, долгим и любящим поцелуем.

Это движение сделало в ней переворот и мгновенно вызвало к жизни все существо ее: она не одна теперь, она не потеряла еще любви человека, которому раз навсегда отдала свою душу, и, зарыдав, с невыразимым, но тихим стоном опустила на грудь к нему свою горемычную голову.

Прошла минута какого-то жгуче-радостного и жгуче-тоскливого забытья.

Наконец она нервно и словно бы испуганно отшатнулась и спешно отвела от себя его руки.

— Нет, стой… отойди, не прикасайся ко мне! — заговорила она через силу, глухим, рыдающим голосом: ей было больно, тяжело отталкивать от себя любимого человека, тяжело расстаться с этим тоскливо-радостным забытьем на его груди, однако она пересилила себя: — Не прикасайся… Скажи мне прежде, ты веришь в меня? — говорила она, ожидая и боясь его ответа. Этим ответом порешалось ее нравственное быть или не быть — судьба ее нравственного и даже физического существования: коль верит, так не страшна дальнейшая судьба, какова б она ни была, не верит — смерть, и смерть как можно скорее.

— К чему этот вопрос? Ведь я с тобою, ведь я люблю тебя! — сказал Бероев, снова простирая к ней свои руки.

— Нет! Это не то. Мне не того от тебя надо! — снова отшатнулась она. — Мало ли что любят на свете!.. Любят, так и прощают, а меня прощать не в чем. Ты мне скажи одно: веруешь ли ты в меня, как прежде веровал, или нет?

— Да! — открыто и честно подтвердил Бероев.

— Спасибо… спасибо тебе! — тихо вымолвила она, сжимая его руку, и снова бросилась на шею, как за минуту перед тем, и долго и сильно рыдала. Но это уже было благодатное, спасительное рыдание, в котором разрешалась вся черствая засуха безнадежного отчаяния, накопившегося в груди этой женщины. — Ну, теперь слушай! — проговорила она с тяжело вырвавшимся судорожным вздохом, после того как успела вволю наплакаться.

— Я знаю, я уже все знаю! — прервал ее Бероев. — Мне все уже рассказал следователь и показал все дело.

— Это еще не все. Ты знаешь дело, да души-то моей не знаешь пока, перестрадала да передумала-то я сколько — вот чего ты не знаешь!.. Да, боже мой, как и рассказать-то все это! — говорила она, хватаясь за голову, словно бы для того, чтобы собрать и удержать свои мысли. — Я и сама хорошенько не понимаю, как оно случилось, и не знаю, как и что это они сделали тогда со мною!.. Но… вот видишь ли, — продолжала она, кротко и ласково, с бесконечной любовью смотря в его глаза, — теперь вот, после того, как ты сказал, что веруешь в меня по-прежнему, — я виновата перед тобою… Прости меня!.. Я виновата тем, что скрыла от тебя, что раньше не сказала, тогда бы ничего этого не было… Я усомнилась в твоей вере… Прости меня!

И она, с новыми слезами, покрыла его руки долгими, любящими поцелуями.

— Зачем ты скрыла от меня? — тихо, но без укора и любовно прошептал Бероев, склоняя к ее щеке свою голову.

Арестантка горько усмехнулась; но эта горечь относилась у нее не к вопросу мужа, а единственно лишь к самой себе: это был укор, который внутренне она делала себе за свои прежние сомнения и недоверие.

— Боялась, — ответила она вслед за своей горькой улыбкой, — и за себя, и за ребенка, и за счастье наше, за веру твою боялась. Прости, но… что ж с этим делать теперь? Выслушай меня!

И Бероева слезами и любовью вылила перед ним всю свою душу, все те сомнения и страхи, которые со времени беременности и до последних дней неотступно терзали ее; рассказала все дело, насколько она помнила и понимала его, — и перед Бероевым со всею осязательностью внутреннего, глубокого убеждения встала теперь ее безусловная чистота, неповинность и то эгоистическое, но высокое чувство любви, которое побудило ее скрыть от него всю эту историю и ее последствия.