Ему было лет тридцать. Мешки под глазами. Пьет или больные почки? Он поймал мой взгляд и тихо произнес:
— Это моя машинка.
Выходит, он не знает о записке. Или делает вид, что не знает, подумал я и жестом пригласил его в кухню.
Пока мои товарищи занимались своими делами в комнате — фотографировали, собирали вещественные доказательства, чтобы потом их тщательно исследовать, — мы сидели в кухне.
Я уже знал от Рахманина, что накануне, двадцать седьмого августа, Комиссарова вернулась домой в начале одиннадцатого вечера и привела с собой из театра свою ближайшую подругу актрису Валентину Голубовскую, костюмершу Татьяну Грач, режиссера Павла Герда и старого приятеля Виталия Аверьяновича Голованова, неудачливого драматурга. Рахманин работал над своей пьесой. Это была его первая пьеса, наконец-то принятая московским театром, и ему не хотелось прерывать работы. Однако он принял участие в вечеринке. Раздраженный тем, что театр выдвигает все новые и новые требования к пьесе и ее приходится без конца переделывать, и тем, что жена привела неожиданно для него гостей, Рахманин не проронил за столом ни слова.
Комиссарова, напротив, была весела. За месяц до этого в театре состоялось распределение ролей в предстоящей постановке «Гамлета» и она получила роль Офелии. Спектакль должен был поставить Герд. В последние годы Комиссарова не получала в театре ни одной значительной роли. Она все время пыталась говорить об Офелии, но ее никто не поддерживал. Рахманин запомнил ее фразу: «Теперь мне ничего не страшно. Я снова живу».
Примерно в половине двенадцатого Рахманин и Комиссарова поссорились. Рахманин сказал, что это была заурядная семейная ссора. Он не сдержался. Рахманин ушел из дома. Он вернулся в шесть утра. Войдя в квартиру, он обнаружил жену мертвой.
Рахманин внезапно заплакал.
— Почему она сделала это? Почему она должна была это сделать? Господи! — Он закрыл лицо руками. — Если бы я не ушел… — Он опустил руки и положил их на колени. — Я увидел Надю мертвой. Не знаю, что со мной произошло. Меня будто подменили. Казалось бы, я должен был броситься к Наде, заплакать, ну что-то такое человеческое сделать, а я первое, о чем подумал, это — как же теперь все будет? Что будет с пьесой? Что будет со мной? Начнут таскать по милициям. Театр откажется от пьесы, и все такое. Мерзость какая! Сам себя ненавижу! Почему она сделала это? Почему? Никогда не думал, что она способна на такой поступок, что у нее хватит мужества. Получается, что мы друг перед другом предстали в новом свете. Я-то предстал в отвратительном свете, даже не подозревал, что во мне столько черствости, холодной расчетливости. Чтобы в такой момент думать о себе, о своей пьесе, пропади она пропадом! Все из-за нее… Все из-за нее…
— Почему из-за нее? — осторожно спросил я.
— Если бы я не работал… Я был раздражен. Я ушел. Не надо было уходить. Я обидел Надю.
— Где вы провели ночь, Виктор Иванович?
— Гулял.
— С половины двенадцатого до шести утра?
— Да.
— Когда вернулись домой, не заметили каких-либо перемен в обстановке квартиры?
— Нет. За исключением закрытой балконной двери. Летом мы ее всегда держали открытой.
— Когда мы приехали, дверь была распахнута.
— Я ее открыл.
— Больше вы ничего не трогали?
Рахманин смотрел на меня отсутствующим взглядом.
— Виктор Иванович, вы слышите меня?
Он кивнул.
— Ничего не трогал. Не могу понять, почему она сделала это. Почему?
— Извините, на секунду оставлю вас.
Я вышел в комнату и шепнул Каневскому:
— Балконная дверь.
— Была заперта?
— Да.
— Он больше ничего не трогал?
— Утверждает, что нет.
Прокурор Король вопрошающе смотрел на меня. Но что я мог ему сказать?
Рахманин сидел в той же позе, в какой я оставил его.
— Виктор Иванович, у Надежды Андреевны были враги?
— Враги? Нет. Она была доброй, любила людей, ее все любили. Подруги носили ее вещи, как свои. Артисты получают мало, а одеться хочется красиво.
— У Надежды Андреевны было много красивых вещей?
— Нет, не много.
— Кто такая Скарская? Надежда Федоровна Скарская.
— Не знаю.
— Вы никогда не заглядывали в фотоальбом Надежды Андреевны?
— Терпеть не могу альбомы. Фотографии — это ведь ушедшая жизнь. Надя иногда листала альбомы, но мне никогда не показывала, знала мое отношение к фотографиям. А потом, я считал, что в доме у каждого из нас должна быть полная свобода от другого, каждый волен заниматься тем, чем ему хочется, а другой не должен мешать, задавать нелепые вопросы вроде «о чем ты думаешь?» или «а что ты делаешь?».