В первой половине 1930-х годов его арестовали в первый раз. Вольпин отбывал заключение и ссылку с троцкистами, которые и в тюрьме продолжали спорить, ругаться и драться с большевиками-ленинцами и эсерами, – их еще было немало в то время. Когда же он отбыл срок, то вернулся домой в Москву. Шел 1937 год. В поезде вместе с ним оказался сотрудник НКВД, ехавший из Архангельска в отпуск. Насмерть перепуганный Вольпин сказал своему соседу, что он обычный сценарист и возвращается из командировки домой. Чекист много и безобразно пил и требовал, чтобы тот пил вместе с ним. Так они ехали несколько суток. В какой-то момент полупьяный сосед проникся к Вольпину симпатией и стал говорить ему, что прекрасно понимает, откуда тот едет, и хотел бы дать ему добрый совет. Вольпину нельзя ни в коем случае возвращаться в Москву, потому что ходить на воле ему недолго. Он видит и по его лицу, и по глазам, что тот дойдет до первого угла и будет снова арестован. Чекист взывал к его разуму, пьяно плакал, размазывая по щекам слезы, и звал его к себе в Архангельск, клялся, что спрячет от неминуемой гибели. В конце концов признался, что работает… палачом, то есть комендантом и расстреливает сам. Вольпин говорил, что не мог дождаться, когда будет Москва и они уже наконец расстанутся. Палач в конце поездки был настолько пьян, что его выносили из поезда.
В начале войны Вольпин оказался с Николаем Эрдманом – другом и уже постоянным соавтором – в Рязани, откуда они с невероятными приключениями пробирались к Ставрополю и дошли до действующей армии. Там их взяли на работу в Ансамбль песни и пляски НКВД, где Берия собирал самых талантливых режиссеров, сценаристов и актеров. Об Эрдмане Вольпин говорил с невероятным почтением, считая его великим и непревзойденным драматургом, недооцененным современниками. Под конец он рассказал нам, что в доме престарелых в полном одиночестве доживает свои дни Вероника Витольдовна Полонская, последняя любовь Маяковского, и что они с товарищами собирают ей деньги. Так странно было слышать, что он говорил о своем долге перед Маяковским, которого знал… Но это все было уже под занавес. Он оставил нам машинопись пьес Эрдмана “Мандат” и “Самоубийца”. Пьесы тогда не показались мне ни смешными, ни гениальными. Теперь понятно, что без контекста времени, который мы не знали, понять их было невозможно.
А от Вольпина осталось чувство пронзительной ноты. Он очень скоро погиб в автомобильной катастрофе. Все, кто ехал с ним, остались живы, не получив даже царапины. А я часто ловила себя на мысли: спросить бы у Вольпина про Есенина, Мандельштама, Ахматову – он всех видел и всех знал. Но он считал себя лишь младшим другом великого драматурга-сатирика Николая Эрдмана.
Тарковский Арсений Александрович
Он сидел в фойе переделкинского Дома творчества, уже очень старый, но по-прежнему такой же красивый, как на многих своих фотографиях. Глубокие вертикальные морщины превращали его лицо почти в графический портрет.
Я сидела напротив и ждала знакомого театрального критика. Так, пребывая в абсолютной тишине и пустоте, мы глядели друг на друга. Я, конечно же, смотрела на него с любопытством: гениальный поэт, вот уже старик. Думала о соотношении таланта и его возрастного угасания. Правда, заметила я, что он тоже внимательно смотрит на меня. Возможно, потому, что ему просто надо было на кого-то смотреть, а возможно, он пытался угадать, к кому из обитателей здешнего дома я пришла. Видно было, как он мысленно взвешивал мой возраст, внешность и перебирал в памяти имена своих знакомых, пытаясь соединить их со мной. Так продолжалось некоторое время.
Вдруг в фойе появился человек, которого я видела первый раз в жизни, но не могла не узнать по черной повязке на глазах. Он был слепой. Книгу с его стихами и фотографией мне тысячу раз подсовывали ученицы фармацевтического училища, где я преподавала эстетику. Это был Эдуард Асадов. Несчастный человек, зарифмовавший все пошлости на свете.
И тут Арсений Тарковский вскочил на одной своей ноге и крикнул: “Эдуард!” – “Арсений!” – выкрикнул в ответ Асадов, и они бросились друг к другу в объятья.
Для меня эта картина была разрушением иллюзий и печальным признанием того, что жизнь ходит своими путями. “Да, они фронтовики, – думала я. – Это выше эстетических разночтений. Но все же!”