Выбрать главу

Как много всегда смерть собирает народа. Я жадно смотрел на остренький профиль незнакомой деревенской женщины, на дешевые восковые розы вокруг ее лица, на белую бумажную ленточку с православными молитвами на лбу – может, пригодится? Я жадно смотрел на простой деревянный гроб и лица старых женщин, столпившихся возле покойной, простые лица, изможденные трудной, в поте лица, жизнью. И у Сусанны в тот момент лицо было отрешенное, печальное. И у меня лицо было печальное и сосредоточенное. Но ведь нам обоим эта женщина тысячу раз чужая. Мы двое попали на эти похороны по необходимости. Но может быть, и все здесь скорее в силу традиции, в силу сложившегося р и т у а л а.

Живому живое. Когда выпадают зубы, надо есть простоквашу, а зубы у меня пока целехоньки. Меня не страшит смерть, разве имеет значение для моей оболочки, в какой ящик затолкают ее, уже начиниющуюся разлагаться? Зубы у меня пока целехоньки, и я с удовольствием пережевываю мясо. Но только волк сразу пускает зубы в дело. Кулак давно перестал быть аргументом в споре. Сосредоточенное грустное лицо профессора, задумавшегося о бренности живого, да по-бабьи пригорюнившееся лицо его восточной жены иногда могут сделать большее.

Расчет был правильный. Еще неделю назад в музее я продумал все точно. Преданного сына надо брать на благодарность, как сома на подтухшую лягушку, на памяти его неизвестной ранее мне матери. Вот здесь даже Маша, эта овчарка при Славе, не посмеет подумать, что папа играет импровизационную роль в новой пьесе.

Что они, сопляки, знают обо мне? Я ведь уже в двадцать лет решил, что все в этом мире для нас, эгоистов, для людей, посвятивших себя одной, сжигающей душу идее, – лишь материал для нашего искусства. Нет уже человека. Нет и нет. Все человеческое кончается с жизнью. Остается лишь распадающаяся плоть. Лишь п а д а л ь, как сказал француз Рембо. Так чего же преклоняться перед этой распадающейся плотью и нянчиться с нею? Ее надо тайно и молча закапывать, не оповещая никого. Разве такая у нас длинная жизнь, чтобы отвлекать живых? Права Библия: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Но я-то делаю живое дело. Сегодняшнее, сиюминутное.

Профессор Семираев мог бы сдать экзамен по актерскому мастерству даже великому Немировичу-Данченко, так искусно открывавшему таланты. Он бы разглядел меня среди видных претендентов, как в свое время разглядел незаметного Москвина в группе уже отвергнутых другими комиссиями. Ну что ж, с грустью скажу себе: «Какой актер пропадает!» Но я сам зритель, сам костюмер, капельдинер, сценарист и критик. Я хороший актер, потому что умею играть свои необъявленные роли до самого падения занавеса.

Я поставил бы себе «четыре» за поведение в крематории: слишком много было жадного художнического любопытства в глазах. Но тут же, отправив на своей служебной «Волге» каких-то особо дряхлых старух, а сам вместе с другими старухами, помоложе, поехав на поминки в общем автобусе, – я отыграл свой балл. А когда мы с Сусанной мыли на кухне посуду, пока быстро, как и положено на поминках, сменялись кутья, блины, стопка водки не чокаясь, борщ, еще стопка водки, гуляш, кисель для первой смены старух, а другая ждала своей очереди в коридорчике и на лестничной клетке, пока мы для этой второй смены слаженно, по-семейному – а кому же еще было этим заниматься, как не нам, почти теще и тестю? – пока мы мыли и вытирали посуду, я думал: «Пожалуй, Семираев, Немирович-Данченко выдал бы тебе диплом с отличием». И еще я думал: «Скорее, скорее. Времени остается мало, уже скоро надо представлять подготовительные картоны, надо скорее переговорить со Славой».

Мы с Сусанной доиграли, как хорошие актеры, все до конца. Когда старухи разошлись, Сусанна вытерла клеенку на кухне, сложила фартук и тапочки в хозяйственную сумку, и тут я сказал:

– Слава, ты в музей пару дней не ходи, разберись с хозяйством, отдохни, на утрате своей не фиксируйся, ничего не вернешь, мама отмучилась. Постарайся отвлечься и подумай о нашей будущей работе.

– А я у ж е подумал, – сказал Слава.

– Слава за эту работу, наверное, не возьмется, – вмешалась в наш разговор Маша.

– Нет, возьмусь. Мне интересно. – возразил Слава, – я у ж е подумал и сделал несколько набросков композиции. Это, конечно, лишь общая идея, и вам, Юрий Алексеевич, может не понравиться. Я сейчас вам покажу.

– У меня, Слава, – сказал я как можно мягче, – тоже есть общая идея.

В первый же день, когда Иван Матвеевич позвонил насчет «Реалистов», я начал думать о композиции. А что значит думать? Разве мы думаем? Просто мысль, еще неясная, туманный образ, вернее, параметры задачи: столько-то квадратных метров, такая-то высота, такие-то фигуры – эти условия, как гвоздь, входят в сознание, и так ходишь, ходишь с этим врезавшимся гвоздем, мерещатся какие-то ублюдочные варианты, и в один прекрасный день, как блеск молнии, все разрешается само собой. Иногда быстро, почти немедленно, иногда мучаешься месяцами. Но в первую же ночь после звонка Ивана Матвеевича в мастерской я посмотрел энциклопедию, прикинул список деятелей культуры, перелистал свое собрание открыток с портретами выдающихся людей, и в эту же ночь общая идея моей главной в жизни картины замаячила передо мной. И удивительно, утром эта идея не показалась мне слишком экстравагантной или дурацкой. С каждым последующим днем я все больше утверждался в ней, и в моем воображении она обрастала конкретными подробностями, становилась отточеннее, начала приобретать характер сверхреальности. Мне стало казаться, что так и было… А почему бы и нет? «И пораженье от победы ты сам не должен отличать..». Почему свой недостаток, вернее, то, что Маша и молодые снобы вменяют мне в недостаток, не превратить в достоинство, в художественный прием моей новой работы? И здесь уже дело техники – несколько карандашных эскизов.

Да, Славочка, да, дружочек. Видимо, мы все мазаны одним миром. Если ты художник, то душа твоя вмещает многое. И добро, и зло густо перемешано в ней. Значит, пока тяжело болела и хрипела в агонии твоя мать, ты, в последний раз вглядываясь в ее еще живое лицо, обдумывал работу, которая приведет тебя, молодого счастливчика, в Париж? А может быть, твоя идея возникла, когда она уже умерла, и, вызвав врача, чтобы он установил факт смерти, ожидая звонка в дверь, ты взял лист бумаги и карандаш? Так не разыгрываем ли мы друг перед другом чуткость, горе, привязанность? Горе – это когда срываются планы, когда уходит то, что принадлежит тебе по праву сильного. Так у тебя есть эскизик? Ну что ж, посмотрим. Сначала взглянем, что придумал ты, мой талантливый ученик. Но сегодня, Славочка, в м о и х руках удача, я сегодня тоже неплохо подумал. Твоя задача дать мне еще один дополнительный импульс. Посмотрим, чем мы обогатим друг друга.

– У меня, Слава, тоже е с т ь о б щ а я и д е я, тоже уже готово несколько эскизиков. – Я похлопал себя по карману пиджака, где лежал блокнот с набросками. – Давай, как на военном совете, начнем с младшего, с тебя.

Впервые я смотрел работу Славы без тайной зависти. Идея была великолепна, но она была несколько не моя. Меня всегда поражала простота Славиных решений. В том, что он сделал сейчас, была такая взвешенная спокойная мудрость, как будто он прожил на свете не двадцать пять лет, а шесть десятков. Я смотрел и думал, что судьба дала мне дополнительный шанс: у меня есть талантливейший ученик.

На листе бумаги он нарисовал почти те же лица, что и я. Наши великие соотечественники сидели как бы в трех рядах амфитеатра. Один перелистывал книгу, другой писал формулы, третий размышлял, четвертый о чем-то спрашивал соседа, а сзади них, постепенно превращаясь в огромную, уходящую за пределы картины массу, возникали еще лица и лица – сразу возникала идея народа, который породил, воспитал и выдвинул из своих недр вождей культуры.