– Ты же пионер?
– Пионер.
– Тогда будь принципиальным. Субъективные причины могут найтись у каждого. Надо их п р е о д о л е в а т ь.
Что такое «субъективные» Юрча тогда не знал. Но он преодолел. А когда нарисовал и поздно вечером вернулся из школы, где они с Лидией Владимировной украшали газету, то снова себя п р е о д о л е л и дома ничего не сказал. Утром, в праздник, они все трое – Юрча, Алексей Кузьмич и матушка – пошли к правлению, все собрались туда, потому что должен был состояться митинг. А возле правления висела газета, и все ее разглядывали, читали, хвалили Юрчу за красивую работу. Отец посмотрел тоже.
– Это ты, Юрча, рисовал?
– Я рисовал.
– Хорошо нарисовал, похоже, – сказал отец. – Ты принципиальный товарищ.
А матушка заплакала. И с тех пор отец все от Юрчи боком, боком. И Юрча очень страдал от этого. Прибежит, бывало, в правление какой-нибудь пацаненок, отец его потреплет по голове на глазах у Юрчи, расспросит, как родители живут и какие отметки получает он в школе. А Юрчу, родного сына, никогда не погладит. И когда в сорок первом в армию уходил на нестроевую службу, тоже не поцеловал, по голове не погладил.
– Прощай, сын.
– Ты бы, Алексей, – попросила мать, – поцеловал бы сына на прощание, дал бы ему родительское благословение, – сказала и опять расплакалась.
– Мы мужики, – сказал отец, – нечего нам нежности разводить.
Так и не поцеловал. И Юрча этого ему не простил: «Ишь обиделся за рисунок в стенгазете». А у Юрчи взгляд тяжелый и тогда был, и ныне нелегкий, б л е з л и в ы й взгляд, завистливый. Через месяц в северной деревне получили похоронку. Это значит, остался Юрча у матери один.
…Когда я оглядываюсь назад, мне иной раз самого себя становится жалко. Сколько пришлось испытать, преодолеть, перетерпеть, раздавить в себе, а потом сказать: «Ничего, простится, в последний раз, в будущем я стану лучше, в конце концов, делаю для великой цели». И самое в той еще младенческой жизни гадкое из запомнившегося было, когда вернулся однажды пустой и разбитый из школы. Мать тогда спросила:
– Ты чего так поздно, Юрча?
Мне бы расплакаться, признаться, ткнуться головой в материнский живот, а я уклончиво ответил:
– Мы с Лидией Владимировной занимались арифметикой.
А уже потом все пошло легче! И когда из армии демобилизовался и не остался в селе, хотя мать уже перемогалась и была нездорова, когда не приехал на похороны матушки, когда умерла Мария-старшая. Я только всегда знал, что поступаю жестоко, но успокаивал себя – стечение обстоятельств, роковая необходимость – и мучился, а потом мучиться перестал, как отрубило: хватит, нечего себя растравлять ненужными переживаниями, художник должен отбросить все, что мешает ему двигаться вперед. Я всегда позже был уверен: поступаю так, а не иначе ради своего звездного часа, ради искусства, ради будущего. Всем в то время мне можно было поступиться, все забыть, но не карандашик с бумагой. Уже в школе я понял: единственное, что прибавляет мне роста, помогает первенствовать, – это мой острый глазомер, моя верная рука. И после армии, куда меня, к моей радости – лишь бы вырваться из деревни, от хворой матери, от бедности, – меня забрили, и я по фотографиям делал портреты ротных сержантов, уже маслом делал, не карандашом, а потом портреты офицерских жен, матерей, дедов, и делал их все, согласно невысказанному желанию заказчика, привлекательными – красивее, моложе, мужественнее, здоровее, чем на фотографиях, – я еще раз понял, что только здесь мое будущее, оно в моих руках, и надо пробиваться во что бы то ни стало. Надо учиться.
Машеньке-младшей повезло, она выросла среди книг, среди альбомов с репродукциями великих произведений искусства. Первыми игрушками ее стали карандаши и краски, и она, вместо того чтобы делать из песка куличики, начала рисовать домики. В семь лет она уже писала акварелью, а я, когда поступил в Иркутске в художественное училище, еще не знал, кто такой Валентин Серов. Чем пожертвовала Маша для того, чтобы учиться любимому делу? Ничем. В тринадцать лет у нее появились первые мальчики: телефонные звонки, экскурсии в музеи. А раньше «Артек», академический пионерский лагерь. Кто сейчас полезет в чужую личную жизнь, кто станет копаться в грязном белье? Она сумела найти и полюбить Славу. Разглядеть его, завоевать. А до Славы в будни звонил какой-то Дима. По воскресеньям в подъезде вечно толкался курсант из авиационного училища, Сережа, вечерами возил ее на папиных «Жигулях» сын космонавта, Роман. А я никого не успел полюбить, я был одержим, ежедневно рисовал свои гаммы до обмороков, до изнеможения, как Рахманинов, упражнявшийся на слепой, незвучащей клавиатуре даже в поезде. Но я же был молодой, голодный. Разве кипение крови погасишь гаммами? И на первой же женщине, которую я узнал, узнал по слепой, безотчетной страсти, меня заставили жениться.
О, эти ревнители нравственности и справедливости! Сколько в них зависти и холодной желчи подо всем этим. Разве было кому-нибудь дело до внутренних переживаний студента-выпускника Семираева и натурщицы Марии – скромной семнадцатилетней девчушки, живущей в прислугах, или, как сейчас называют, в домашних работницах, у академика-химика. Девушка копила себе на пальто и чтобы купить корову в свое деревенское хозяйство. В деревне ее ждал жених, и девушка совсем не хотела выходить замуж за студента. А студент уже готовился к славе. Они писал, что знал раньше, по деревне: пастухов на фоне зеленых просторов, бабок возле развалившихся часовен, молодых трактористов, полных здоровья и нерастраченных городом сил. Он имел мужество не рассусоливать, не обсуждать на бесконечных студенческих пирушках, что бы он написал, если бы ему «дали», а, сжав зубы, работал, работал, работал в общежитии, в учебной мастерской, на каникулах, когда все разъезжались. А потом, как потрясение для всех – слух о первой выставке выпускника Института живописи Семираева. У него у единственного было что выставлять. Как, у того Семираева, у которого роман с натурщицей? А это нравственно? Вроде кто-то видел, как эта натурщица плакала в уголке? У него талант? Талант тоже должен выполнять свои обязательства! Что-то закрутилось, завертелось, все зашушукались. Хорошо, Иван Матвеевич, тогда Ваня, секретарь их институтского комитета, прямо и определенно сказал: «Юра, если не женишься на Марии, выставки тебе не видать. Расписаться надо до комсомольского собрания. Ясно?» К несчастью, все тогда оформлялось ошеломляюще быстро, никаких трех месяцев со дня подачи заявления, никаких ожиданий. А Маша теперь спрашивает, почему такой молодой умерла ее мать. Что отвечу ей? З а ч а х л а с нелюбимым мужем, завяла.
Неделю назад Маша все же решила продолжить разговор, который так внезапно и для меня удачно прервался с приходом Сусанны и ее гостей. Уже во втором часу ночи, вернувшись от Славы, она в пальто поднялась ко мне в мастерскую. Я давно знал, что она никогда не говорит, с чем пришла, основная тема возникает позже, поэтому начал с разминочного вопроса сам:
– Ну, как дела у Славы?
– Ужасно. Там неотложка, посторонние люди. Видимо, не сегодня завтра…
– Ты говорила со Славой?
– У нас все обговорено заранее.
– А что именно?
– Я, папа, берегу его от тебя. Наверное, нам будет не нужна большая квартира. Работать и жить можно и в однокомнатной.
– Чем я так перед тобой провинился?
– Я твоя дочь и хорошо тебя знаю. Я думаю, Слава сам по себе несет в душе целый мир, и ему нужно суметь выразиться. А ты, папа, научишь его разным штучкам, и это его собьет.
– Ты ведь, Маша, во-первых, моя дочь, а во-вторых – моя ученица.
– Именно из-за «во-первых» мне ты менее опасен. Как дочь, я лучше всех знаю твои приемы и могу себя оберечь.
– Я имел в виду другое.