Это было сверхудачно.
Никогда в жизни у меня не было такого счастливого времени, чем два месяца, которые я отдал работе над эскизом для показа комиссии. Все, о чем я мечтал, почти сбылось. Мне помогали смирившиеся Маша и Слава, лучше чувствовала себя Сусанна, крепко продвигался мой главный в жизни увраж. Я сумел ничего не выпустить из рук, все было со мною.
Но почему-то больше всего меня радовало то продолжающееся духовное единение с Сусанной, которое началось с ее болезни. Я вторгался в ту область, которая казалась мне недоступной. В область обычного, семейного, человеческого счастья.
Уже другими глазами я смотрел, как работают и ведут себя друг с другом Маша и Слава. От меня ушла зависть к их отношениям, я мог прочесть каждый их жест и понимал каждое слово, которым они ненароком перебрасывались между собой.
Куда делась строптивость моей дочери? Правда, после смерти Славиной мамаши она не вернулась домой, а осталась жить в их однокомнатной квартире на задворках города, но удивительно легко согласилась помогать мне и уже не ерепенилась, брала довольно большие деньги, которые я им со Славой платил. Не даром же, говорил я, за работу.
– Мы тебе, папа, наработаем, – отвечала Маша, и всегда в эти минуты в ее улыбке проскальзывало что-то от улыбки Марии-старшей.
Работали Слава и Маша прекрасно. Им хватало моего намека, совсем крошечного эскиза, несколько линий, чтобы развить, дополнить идею, художественно ее завершить. Если мне что-то не нравилось, они тут же, без особых споров, переделывали, находили остроту в новом решении. Мне доставляло наслаждение видеть, как они лазили по стремянкам и, как птицы, перекликались из разных углов мастерской. Но их движения, повадки, маршруты в огромном музейном зале, который рабочие под руководством Юлии Борисовны превратили в мастерскую, всегда имели какую-то центростремительную силу. Слава не мог пройти в другой угол мастерской, чтобы не подойти к Маше, а та в свою очередь, работая, все время придвигалась ближе и ближе к мужу.
И все же главное, что меня в них восхищало, – это свобода художественного мышления. Там, где я десять раз примеривался, чтобы провести одну линию, они проводили ее мгновенно. Где я высчитывал, проверяя себя по репродукциям с картин классиков, где я высчитывал блик или рефекс света, они, казалось бы, не задумываясь, почти не глядя на палитру, тыкали кистью, чего-то там мешали и одним ударом ставили на полотне нужную точку. Их дар был о р г а н и ч е н и весел, он был неиссякаем, как молодой ключ. Они выплескивали мир из себя, в то время, как я, прежде чем что-либо сделать, долго вбирал все вовнутрь, копил наблюдения, складывал одно с другим. Боже мой, и как р а н о к ним это пришло! Да, были и неточности, и ошибки, и приблизительность, и небрежность – им не хватало моего фотографического глаза и рук чертежника, – но ведь это всего лишь опыт, тренировка, упражнения. Это придет! А вот то, что есть у них, уже никогда моим не будет.
А может быть, то, что мы называем художественным совершенством – работы старых итальянцев, средневековых немцев, картины Рембрандта, Иванова, Репина, – может быть, все это скорее отточенный, аптекарский дар, чем всплеск вдохновения? Может быть, побеждает не только душа, но и количество, предельность завершенности? Да, да, да, говорю я себе тысячу раз и не верю. Отбрасываю в сторону эти мысли, потому что нечего зря размышлять, поздно, мой паровоз летит по рельсам все вперед и вперед. Сейчас главное справиться со скоростью. Главное – работать. Поверим окружающим. В конце концов, публика выносит суд художнику. А разве не на мои вернисажи у дверей выставочных залов выстраиваются толпы народа? К славе выводит не одна картина художника и не десять, а его судьба, планида.
Во время работы над «Реалистами» я холодным рассудком оградил себя от зависти к ребятам, ее нельзя было даже затаить. Я уже достаточно опытный человек, чтобы знать: это почувствуется в совместной работе, обязательно проявится. И тогда крах. У них другой путь. Их не сжигает неистребимое честолюбие. Им не нужно самоутверждаться во что бы то ни стало, потому что они родились без комплексов. Сызначала мир им дал то, чем только владел.
И все же я ошибся. У них были свои проблемы, которые они решали, оказывается, достаточно четко. Это молодое, хорошо ориентирующееся поколение решило не вступать в обессиливающие, бесполезные этические споры. Они знали, что такое честь, совесть, долг, но они не трясли эти понятия в своих душах, как половики после ухода гостей. Они просто действовали, когда чувствовали, что по их кодексу нравственности они были правы. Действовали, невзирая ни на что. Здесь у них не было толерантности. Важен был принцип. И сколько они здесь экономили сил! Намечали цель и действовали. Они, Маша и Слава. И понимали друг друга так хорошо не только потому, что у них был общий инстинкт цели.
Как-то во время работы я перемолвился с Машей. Вернее, она спросила:
– Папа, для чего тебе, при твоих званиях, так были нужны «Реалисты»?
Вопрос застал меня врасплох, и я ответил так, как думал на самом деле:
– Чтобы потом получить следующих «Реалистов».
– А потом?
– А потом еще следующих. Чтобы не быть связанным с музеем, не дружить с людьми, которые мне совсем не нужны.
– А… – хмыкнула Маша. – Я думала, что ты на этом остановишься.
– Ну, а чего хотела бы от жизни ты? – разозлившись, спросил я у Маши.
Она ответила мгновенно:
– Самореализоваться.
– Что ты под этим понимаешь?
– Получить все то, что я смогла бы получить, если бы внешние обстоятельства по отношению ко мне сложились бы благоприятно.
– Для искусства, для живописи?
– Почему только для искусства, для всей жизни.
– Ты хочешь стать материально обеспеченной, иметь машину, дачу?
– Я человек разумных потребностей. Я хочу стать очень хорошим художником и человеком, свободно планирующим свою жизнь. Я хочу многое увидеть, родить детей. Я хочу в с е, что мне отпущено природой. В с е.
– Может быть, ты переоцениваешь природные дары?
– Нет. Каждый человек знает, что ему отпущено. И если он с этим соглашается и живет по своим внутренним возможностям, хочет лишь того, на что имеет право хотеть, то он счастлив. Я хочу быть счастливой.
Вот такой у нас состоялся разговорчик.
Как же точно формулирует это поколение! Я думал: после того как Юлия Борисовна рассказала Маше, что я добился заказного конкурса на «Реалистов», мы с Машей в мире. А оказывается, шла война. Но в тот момент я и не догадывался о враждебных действиях. Так, обычные философские умствования. Счастливо подвигающаяся работа, ежедневные разговоры с Сусанной – все это усыпило меня.
Юлия Борисовна действительно освободила три зала, составляющие вместе с моим кабинетом анфиладу, окнами выходящую на север. Она закрыла и опечатала последнюю дверь, ведущую уже непосредственно в экспозицию, и пройти в эту новую мастерскую можно было только через мой кабинет. Утром открывал его я сам, а вечером Маша и Слава сдавали ключ охраннику.
Мы все втроем толклись в первом зале, где был натянут огромный подрамник, а во втором зале стоял всякий подсобный материал, хранились краски, развешаны были карандашные этюды, которые я постепенно перевозил из дома.
В девять утра мы втроем – я, Маша и Слава, несущий большую сумку с термосами и бутербродами, – встречались у подъезда музея. В течение полутора-двух часов я занимался с ребятами, смотрел, что они сделали накануне, поправлял рисунок, прописывал важнейшие детали. С одиннадцати до трех занимался музейными делами, проводил совещания, ездил в министерство, на закупочную комиссию или на выставку, а к четырем отправлялся к Сусанне.
За последнее время Сусанне стало значительно лучше. Я торопился взять ее домой, но бородатое светило, усадив нас с Сусанной у себя в кабинете, долго внушало, что необходимо остаться еще месяца на два в больнице. Лечение надо закрепить. Стабилизировать психику. Иначе Сусанна не застрахована от рецидива.
Сусанна рвалась домой. У нее были разнообразные планы и идеи по упрощению быта и по новой жизни – нашей жизни ради друг друга. Но мы согласились с точкой зрения врача, и Сусанна осталась в больнице.