Молодой человек, надо сказать, сложность своего положения прекрасно понимал, потому и с самого начала начал заботиться о приобретении серьёзного политического союзника-покровителя, без которого самостоятельно утвердиться в столице в качестве уважаемой и значимой персоны справедливо представлялось ему невозможным. Выбор такового Октавианом был сделан быстро: пребывая на вилле своего отчима в Кумах, он воспользовался соседством Цицерона и вместе с Луцием Марцием Филиппом нанёс ему визит вежливости. Держался Октавий – так его представил политику отчим, деликатно опустив уже широко прокламированное пасынком принятое имя великого родственника – очень скромно, демонстрировал Цицерону почтение и даже восхищение. Тот же был крайне сдержан, как и подобало человеку пожилому и прославленному в общении с юнцом, чьи перспективы в Риме были весьма туманны. Оратор знал, конечно, что юноша объявил себя Гаем Юлием Цезарем ещё до официального акта об усыновлении и намерен бороться за наследство диктатора, но пока не стал именовать его столь громким именем. Подобно отчиму он употребил его родовое имя Октавий[242]. Тем не менее, знакомство состоялось, и пренебрежения к восемнадцатилетнему дебютанту большой римской политики Цицерон не высказал, снисходительно принимая его восторженность и очевидную лесть. Нельзя забывать, что мстительные намерения Гая наверняка также были известны оратору-республиканцу и никак не могли вызвать у него каких-либо симпатий.
Прибыв в Рим, приветливо встреченный радугой, как мы помним, Октавий внимательно выслушал все опасения родных и сказал, что «сам выйдет Антонию навстречу как более молодой к старшему и как частное лицо к консулу, и что к сенату будет относиться с должным уважением. Постановление же, по его словам, состоялось потому, что никто не поднял обвинения против убийц. Если же кто-нибудь смело поднимет обвинение, тогда и народ это поддержит как дело законное, а сенат и боги как справедливое, поддержит его равным образом и Антоний. Если же он, Октавий, не выставит свои права на наследство и усыновление, то он погрешит против Цезаря и лишит народ распределения денег»[243]. Речь свою Октавий завершил эффектными словами, что почитает «для себя прекрасным не только подвергнуться опасностям, но и умереть, если он, получивший такое предпочтение со стороны Цезаря, может оказаться достойным его, подвергавшегося так охотно опасностям».[244] Далее он процитировал «Илиаду», то её место, где богиня-мать Фетида предупреждает героя-сына Ахиллеса о грозящей ему смертельной опасности в случае мести за друга Патрокла:
Цитату юноша прокомментировал своеобразно: Ахиллес-де заслужил вечную славу, отомстив за смерть друга, а он, Октавий, оплакивает и готов мстить даже ценою собственной жизни за «императора, который при том пал не по закону войны, но был кощунственно убит в сенате»[246].
Атия, выслушав столь доблестные слова Гая, немедленно «сменила страх на радость и приветствовала своего сына как единственного достойного Цезаря человека»[247]. Мать не только поддержала Октавиана словами похвалы его достойных намерений. Как подлинно мудрый человек Атия, с одной стороны, побуждала Гая поспешить с выполнением своих замыслов, но при этом советовала действовать не прямолинейно, а хитро, введя противника в заблуждение. Проявлять открытую смелость было ещё явно не время, потому она убеждала сына пока терпеливо сносить обиды, избежать которых было в его положении едва ли возможно[248].
Слова матери падали на хорошо подготовленную почву и дух их соответствовал нраву самого наследника Цезаря. С младых ногтей Гаю были свойственны осторожность и расчётливость в своих действиях. Никогда не был он рабом своих страстей. То ли сильные страсти вообще не были свойственны его хладнокровной натуре, то ли он рано научился их подавлять. При этом честолюбие у молодого человека было титаническое. Иначе он не вступил бы столь отважно и решительно в борьбу за всё наследие великого родственника.