В последние годы, уже морщинистая, расплывшаяся, с жировыми мешочками под глазами и с волосяными подушечками под разваливающейся прической, она «до смерти» влюбилась в смазливого чернявого офицерчика — Платона Зубова, который заменяет ее сейчас во всех государственных вопросах, у всех министров и у всех иностранных дипломатов…
Как случается всегда и везде, верховная правительница задавала тон у дам из высшего общества. Дама, у которой не было сейчас хотя бы одного любовника, считалась чем-то наподобие старой девы, отсталой и необразованной…
А средний класс, как всегда и повсюду, принялся копировать демонстрируемые ему высшим светом образцы поведения. Мода на любовные авантюры, так сказать, проникла на улицу сапожников. Только здесь она приняла дешевые формы, окрасилась вульгарными красками.
В этой нездоровой атмосфере сырой российской столицы Менди Ноткин чувствовал себя как рыба в воде. Большие дела и большие деньги отца открывали перед ним двери в дома знатных особ. Русские называли его Марком Натановичем, немцы — Маркусом фон Нота, а французы — де Ноткин. То, что он владел иностранными языками, тоже сильно помогало ему здесь. Вместе с Йосефкой Шиком, своим бывшим товарищем и бывшим учителем Эстерки, он долгое время учился в Германии; французский он тоже неплохо знал. Этими двумя ходовыми языками он помогал своему отцу реб Ноте Ноткину-шкловцу, когда это требовалось — и в получении больших заказов от русской армии, и в получении денег из казны. Чтобы пробиться к «большим шишкам», требовалось дать на лапу «мелким шишкам», водить их в лучшие кухмистерские и в галантные салоны, ухаживать за красивыми и за уродливыми женами нужных «шишек», разъезжать с ними на русских тройках, дарить им подарки… И Менди делал это с пылом и с размахом. Он тратил деньги и получал удовольствие. Такие приключения еще больше распаляли его влечение к по-еврейски скромной местечковой красавице-жене…
Единственным местом в Петербурге, где Менди чувствовал себя не слишком комфортно, была маленькая еврейская община, начавшая тогда формироваться в российской столице. Она состояла из крупных торговцев, откупщиков, ученых, поставщиков русской армии. Официально они были деловыми людьми, а скрытно — преданными защитниками еврейских интересов. Среди них были такие личности, как реб Йегошуа Цейтлин и Авром Перец, зять реб Ноты Ноткина, а также писатель и ученый Невахович,[41] секретарь Переца. Благодаря их богатству, их купеческим талантам и их связям с заграницей, высокое начальство делало вид, что не знает о том, что, согласно закону, введенному еще богобоязненной и склонной к пьянству Елизаветой Петровной, евреям нельзя было пребывать в «граде святого Петра»…
Эта маленькая община твердо придерживалась еврейских традиций, не допуская в свою среду распущенности, свойственной соседям-иноверцам с их модами на «треугольные» и даже «четырехугольные» семьи… Здесь, среди этих людей, друзей своего отца, Менди де Ноткин вел себя совсем по-другому и говорил совсем иным языком. Как все натуры с нездоровыми наклонностями, чья дневная жизнь не похожа на ночную и которые зависят от определенного круга, Менди превратился в неплохого актера. В еврейском петербургском кругу Менди играл роль достойнейшего мужа и преданного отца своего маленького семейства. Никто, приходя в гости, не снимал так деликатно шубу со своей дамы, как он со своей жены Эстерки. Никто не приглашал так гостеприимно на торжество, как он — на день рождения своего ребенка, например, или когда к нему из Шклова приезжал его отец. Никто так красиво не пел благословение, когда его вызывали на праздник к чтению Торы в миньяне.[42] Никто не подавал с такой улыбкой пожертвование, как он, когда к нему обращались за помощью.
Широко распахнутыми глазами Эстерка смотрела на то, как ее муж обманывал своей игрой таких евреев, как ее отец и свекор. Она внимательно прислушивалась к его приятным разговорам с еврейскими гостями, закусывала губы и молчала. В самые горькие минуты ее жизни в Петербурге, после множества плохо проведенных ночей, сердце все же не позволяло ей рассказать о поведении мужа его отцу реб Ноте Ноткину, когда тот приезжал к ним в гости. Она не хотела и не могла испортить внезапную видимость «гармонии», временную иллюзию нормальной жизни… И в течение той пары недель, что ее уважаемый свекор проводил в их доме, она сама старалась сделать хорошую мину при плохой игре, чтобы не выдать каким-нибудь лишним вздохом то, что было у нее на сердце. Часто реб Нота все же замечал ее странное молчание, покрасневшие глаза — главным образом по утрам. Но она всегда находила возможность объяснить это тем, что не выспалась, тем, что у ребенка прорезываются зубки, петербургскими туманами… Зато глаз реб Ноты становился намного острее, когда он замечал, что его сын прожигает жизнь… Он обычно заходил с холодной улицы задумчивый, мрачный и, не сняв куньей шубы с серебристым бобровым воротником, махал собольей шапкой Менди в знак того, чтобы тот следовал за ним. Он запирался с сыном в кабинете и спорил с ним. С учащенным сердцебиением Эстерка прислушивалась издалека, как свекор говорит жестко, ворчливо и стучит кулаком по столу, а Менди отвечает вроде бы спокойно, сладко и протяжно, так же, как он произносит благословение на чтение Торы в миньяне. Из кабинета Менди реб Нота всегда выходил с распаренным лицом, но с сияющими глазами, как человек, у которого камень с сердца свалился. Да, Менди всегда умел гладко говорить. Он всегда выскальзывал, как линь, которого схватили голыми руками. А она, Эстерка, чувствовала себя неуютно рядом с такими семейными драмами, она не осмеливалась открыть свое наболевшее сердце в окружении таких острых утесов, таких крупных торговых дел, таких счетов.
41
Йегуда Лейб (Лев Николаевич) Невахович (1776–1831) — финансист и писатель. Один из первых сторонников движения Таскала в России. Около 1810 г. перешел из иудаизма в лютеранское христианство. Дед знаменитого русского физиолога Ильи Мечникова.
42
Миньян — молитвенный кворум, состоящий не менее чем из 10 еврейских мужчин старше 13 лет.