— Я на твоем месте давно бы уже это сделал… Я только хочу сказать, Нота, что ты возлагаешь слишком большие надежды на это собрание. Смотри, как бы потом не разочароваться. Ведь еврейские собрания заканчиваются по большей части решениями созвать новое собрание. Так что тебе придется содержать эту квартиру еще долго…
Нота резко повернулся. То, что Цейтлин сейчас ему сказал, прозвучало как пренебрежение ко всем его общинным планам, с которыми он так носился.
— Так что же делать, Йегошуа? Сидеть сложа руки? Собирать книги на полках и смотреть, как новые и старые еврейские общины запирают в клетку? У наших врагов это называется «черта»… Может быть, смотреть, как немецкие авантюристы прут сюда, говоря, что они близкие родственники императрицы, и отбирают у нас все, что мы до сих пор создали? Одно место и одно предприятие за другим…
Реб Йегошуа Цейтлин очень хорошо знал горячность реб Ноты. И прекрасно понял, кого тот имел в виду, сказав «собирать книги на полках». Поэтому постарался успокоить друга невозмутимостью и улыбкой:
— Ну что ж, Нота, не все ведь рождаются штадланами. Не бывает даже двух одинаковых лиц. Ты умеешь делать что-то одно. Я умею делать что-то другое.
Но реб Нота не дал закончить этот разговор:
— В окрестностях Херсона, Йегошуа, того города, который ты помогал основывать, когда еще был жив Потемкин, и которому ты посвятил часть своей жизни, ты сам планировал поселить многочисленные еврейские общины, привязать их к земле. Хотел создать в Новороссии своего рода еврейский сейм. А теперь…
— Старея, люди становятся благоразумнее, Нота. Мы будем строить, а другие будут там жить. Мы будем открывать порты, а другие будут отправляться из них в плавания. Наша вечная беда! Как когда-то в Испании, в Германии… Но даже если бы мы уже заселили всю Новороссию евреями, я больше бы подходил на должность министра образования, чем на должность такого министра, каким ты хочешь меня сделать…
Из подобных резковатых разговоров реб Ноте Ноткину быстро стало ясно, что прав был Мендл-сатановец, предупреждавший его: реб Йегошуа Цейтлин ни за что не останется в Петербурге и откажется искать благ для всего народа Израиля точно так же, как откажется от деловых предложений реб Ноты.
И вот однажды в разгар спора реб Нота задал реб Йегошуа Цейтлину вопрос, будто гвоздь забил. Он спросил не без скрытой обиды:
— Так скажи мне, Йегошуа, что, к примеру, ты хочешь делать со своим Устьем Чириковского повета и с еврейскими учеными, которых ты туда тащишь?
— Ты ведь знаешь, — блеснул своими светлыми смеющимися глазами реб Йегошуа Цейтлин, — что перед самым разрушением Храма, когда реб Йоханан бен Закай увидел, что Иерусалим обречен, он стал умолять Веспасиана: «Подари мне только Явне и его мудрецов». И от этого святого города Явне, возможно, происходит все наше сегодняшнее еврейство… Именно этого я и хочу, Нота. Мой Явне — это Устье в Чириковском повете, как ты говоришь…
— Как ты можешь сравнивать? — развел руки Нота. — Там — разрушение Храма, а здесь — расцветающая еврейская жизнь. Россия становится все больше и сильнее изо дня в день. Тут нужны головы, нужны руки. Это очень большая разница!
— Зависит от того, как это воспринимать. Для меня, Нота, друг мой, разрушение началось с тех пор, как умер Потемкин. Это был настоящий русский — с большим желудком и с большими страстями, но и с большим сердцем тоже, с большим масштабом. Я и ты, и другие такие, как мы, только следовали за ним, мостили те дороги, которые он прокладывал в новые провинции. Как на цветной ширме он показал мне настоящее лицо России, которая не лучше и не хуже других возвысившихся государств: еврей сделал всю работу, теперь еврей может убираться вон… После внезапной смерти Потемкина я пытался договориться и с высшими, и с низшими его преемниками, от фельдмаршала Суворова до последнего мелкого чиновника, состоящего при фураже. И… и вот!
— И вот?
— Плохо, брат! Мы уже, кажется, можем уходить. Авром Перец, мой зять, и твой сват-лепельчанин со всеми их успехами при Адмиралтействе тоже отнюдь не на железных ногах стоят. Пусть только русский флот немного усилится, пусть он заткнет дыры, пробитые в нем последними войнами, пусть прикроет новые для него берега Черного моря, тогда увидишь! Им тоже велят уходить. Либо креститься, либо уходить! Если мы будем еще живы, то сами это увидим и услышим.
— Креститься, вот как? Фоня?.. Нет! Не в его природе вмешиваться в дела чужой веры.
— Он пока еще слишком занят собой. В его государственном котле еще перемешиваются народы всякой крови и всякой религии. Он туда их засунул слишком много для одного раза: татары, поляки, турки, финны, евреи… Но скоро все это начнет вариться. Святейший Синод начнет пробовать этот великий борщ и поморщится… Прежде всего, поморщатся по поводу нас, евреев, потому что мы — самая незнакомая для них пряность, самые жесткие корешки. Когда все остальные инородцы уже размягчатся, уже будут таять во рту, мы все еще будем одеревеневшими, как наши филактерии, не рядом, конечно, будь упомянуты, и жесткими, как пергамент наших свитков Торы. Поэтому прежде всего возьмутся за нас: либо примите наши обычаи и нашего бога, либо…