Выбрать главу

Эту духовную пищу, более подходившую для мужчин, Мендл Лефин нашел в книге Притчей Соломоновых[350] и в Экклезиасте[351] и решил перевести их прежде всех остальных книг Танаха, причем самым понятным языком, употребляемым дома и на рынке, без витиеватостей, не избегая даже варваризмов, проникших за последние пару десятков лет от польских и русских соседей.

Сказано — сделано. Из стопок его тетрадей и бумаг, из его набросков в записной книжке и из собственной цепкой памяти он извлек все народные поговорки и обороты речи и с их помощью принялся переводить на «живой еврейский язык» премудрость царя Соломона — притчи, которые сами, в своей основе, являются не чем иным, как собранием народных поговорок, народной мудрости. Он вдохнул жизнь в застывшие уста, и они заговорили — хоть и немного беспомощно, народным языком — после долгого летаргического сна.

Мендл Лефин почти на две недели исчез из квартиры реб Ноты Ноткина на Невском проспекте и с постоялого двора реб Мордехая Леплера. Сперва этого не замечали. Потом начали беспокоиться и расспрашивать о нем у Аврома Переца. Там отвечали, что сатановец приходит каждый день вовремя и проводит положенные уроки с детьми. Он только какой-то очень измученный и особенно аккуратный.

И вдруг Мендл-сатановец неожиданно сам зашел к реб Ноте Ноткину. Это было ближе к вечеру, когда реб Мордехай Леплер заскочил к своему свату выпить чаю и поговорить. Сатановец действительно выглядел осунувшимся, но в то же время очень довольным. От удовольствия он даже потирал свои пухлые руки и приветствовал уважаемых друзей той постоянной вежливой улыбкой близорукого человека, который не очень ясно видит, с кем разговаривает. Поэтому у него всегда есть на лице заранее заготовленное выражение дружелюбия ко всем и вся.

Реб Мордехай Леплер, его старый знакомый, посмотрел на него, качая головой, и стал упрекать, говоря, что очень хорошо понимает, почему Лефин так долго не показывался. Веки у него снова покраснели и опухли… Наверное, он снова писал ночи напролет! Снова забыл, что ему велели глазные врачи в Германии. Он, не дай Бог, доведет себя до несчастья… Теперь, когда он получит такие деньги от старого князя Чарторыйского, он ведь наверняка сможет позволить себе немного покоя…

Вместо того чтобы оправдываться, сатановец с той же вечно вежливой улыбкой вытащил из-за пазухи толстую тетрадку и попросил, как будто об одолжении, чтобы его выслушали в течение всего получаса.

— Я тут, — сказал сатановец, — написал одну вещь, которая может теперь, в конце секлюс восемнадцать,[352] принести пользу еврейскому народу в его внутренней жизни, как права — в жизни внешней. Правда, это всего лишь начало, образец, так сказать.

Реб Нота Ноткин сразу навострил уши. «Еврейские права» были для него больным вопросом. Он не мог выносить в нем никакой конкуренции.

— Покажите! — коротко и резко сказал он, поправляя очки в золотой оправе на своем похожем на клюв хищной птицы носу.

Реб Нота перелистал поданную ему тетрадь, раскрыл ее в паре мест и глазам своим не поверил.

— Притчи Соломоновы? — сказал он и нахмурил брови. — Вот оно как… Притчи Соломоновы на простом еврейском языке? Для кого?

— Для простого народа… — опустил свои близорукие глаза сатановец. — Таким образом будет облегчен, — пояснил он, мешая еврейские и немецкие слова, как всегда, когда волновался, — облегчен доступ к еврейству для простых людей… К нашим духовным ценностям, хочу я сказать…

3

Такой «конкуренции» реб Нота Ноткин ничуть не боялся… С улыбкой старого знатока Торы, экзаменующего начинающего ее изучение юношу, он вытащил из домашней библиотеки маленький томик Танаха, раскрыл его и снисходительно сказал:

— Ну, вот здесь, «что мудрость говорит», глава восьмая…

Сердце реб Мендла-сатановца, которому было уже почти тридцать пять лет, учащенно забилось, как у мальчишки, сдающего экзамен профессору, которому нечего больше изучать, а осталось только проверять то, что изучают молодые. Такое чувство у него было уже однажды на постоялом дворе в Минске, когда реб Йегошуа Цейтлин, его новый покровитель, при их первой встрече пронзил его умным взглядом своих купеческих глаз и не спеша выслушал, чтобы понять, с кем он имеет дело…

Сначала Мендл-сатановец читал поспешно, проглатывал слова, а особо неуклюже переведенные отрывки вообще стеснялся произносить вслух. Но чем дольше, тем увереннее он становился. Он даже начал смаковать каждый удачно переведенный фрагмент:

«К людям я взываю, и глас мой обращен к сынам человеческим»…[353] «Все слова уст моих справедливы; нет в них коварства и лукавства»…[354] «Примите учение мое, а не серебро; лучше знание, нежели отборное золото»…[355] «Страх Господень — ненавидеть зло; гордость и высокомерие и злой путь и коварные уста я ненавижу»…[356] «Любящих меня я люблю, и ищущие меня найдут меня»…[357] «Я хожу по пути правды, по стезям правосудия»…[358]

— Ну, — перебил его неожиданно реб Нота Ноткин, подчеркивая интонацией свои слова, чтобы привлечь внимание сатановца, — все это лишь похвалы мудрости, но где же сама мудрость? Вот, например, возьмем пятнадцатую главу.

И сатановец сразу же уступил ему с той же вежливой улыбкой на бледных губах и прочитал то, что ему было предложено:

«Кроткий ответ отвращает гнев, а оскорбительное слово возбуждает ярость. Язык мудрых сообщает добрые знания, а уста глупых изрыгают глупость. На всяком месте очи Господни: они видят злых и добрых. Кроткий язык — древо жизни, но необузданный — сокрушение духа. Глупый пренебрегает наставлением отца своего; а кто внимает обличениям, тот благоразумен. В доме праведника — обилие скарбов,[359] а в прибытке нечестивого — расстройство»…[360]

— Скарбов… — слегка поморщился реб Нота и прищелкнул языком, как будто намеревался попробовать селедочного рассола, подслащенного медом, — это как-то… это…

Мендл-сатановец покраснел. Он хотел как-то оправдаться, но реб Нота Ноткин сразу же это заметил.

— Ну-ну, — сказал он успокоительно, — одно такое слово не существенно… Читайте, читайте!

Но Медл-сатановец уже потерял желание читать. Он закрыл свою тетрадку.

— Таких слов, — сказал он совершенно спокойно, — много. Точно так и говорит народ, безо всяких выкрутасов…

На короткое время в комнате воцарилась неприятная тишина. Было слышно только, как реб Мордехай Леплер прихлебывал чай, глоток за глотком, — так, словно хотел избавиться от соленого привкуса.

— Знаете? — сказал реб Нота, протирая очки, как всякий раз, когда раскаивался в неудачно сказанных словах. — Меня, реб Мендл, вы убедили… Но ведь вы собираетесь в «академию» реб Йегошуа Цейтлина?

— Да…

— Там такой… там перевод такого сорта сочтут за оскорбление имени Господнего. Попомните мои слова! Вас там за это по головке не погладят…

— Я это писал не для них, и я от них не жду, чтобы они меня гладили по головке. Такие знатоки Торы, как вы, реб Нота, можно сказать, уже обеспечены местом в Грядущем мире, как дровами на зиму. Я это уже и реб Йегошуа Цейтлину сказал, еще в Минске…

— О-о? — задумчиво сказал реб Нота. — Уже сказали?.. Послушайте меня, реб Мендл. Оставьте такую работу другим. Вы с вашей ученостью, с вашей одаренностью… Вы бы лучше составили записку о евреях в новоприобретенных областях России… Записку, похожую на ту, что вы подали на французском языке польскому четырехлетнему сейму. Для нашего собрания, которое я планирую, это было бы очень полезно. Да и для всего народа Израиля…

В тот вечер Мендл-сатановец ушел из дома реб Ноты Ноткина одинокий и какой-то пришибленный. Этот чужой город теперь подавлял его, а радость творчества, владевшая им на протяжении двух недель подряд, ушла. Он вдруг почувствовал себя старым. Спина болела от долгого сидения на одном месте, а глаза резало от дыма коптилки, при свете которой он работал по ночам.

«На тебе, — горько подумал он. — Мои слова попали в неправильные уши. Реб Йегошуа Цейтлин, мой новый покровитель, сказал мне: “Вы человек науки. Довольно вам обучать детей иноверцев. Учите лучше еврейских детей!..” А его компаньон реб Нота Ноткин говорит: “Вы такой ученый человек, человек науки! Зачем вам учить невежд? Это за вас сделают простые меламеды. Ваше место — на собраниях, в политике!..” Вот и разберись, как удовлетворить еврейских богачей! Их заносчивость и капризы ничем не лучше заносчивости и капризов польских помещиков. Может быть, даже хуже…»