Выбрать главу

3

Реб Йегошуа Цейтлин пожал плечами, внимательно посмотрел на своего старшего друга и компаньона, не тронулся ли тот, не дай Бог, умом? Разве мало бед пришлось ему пережить за последние годы? Но глаза реб Ноты под очками в золотой оправе сверкали живо и молодо, а сам он был таким теплым и трогательным, что и реб Йегошуа Цейтлина сразу же охватило какое-то теплое волнение, и он пошел, как ученик за ребе, позволив себя увести в петербургский порт.

В искусственных заводях за волноломами времен Петра Великого и Елизаветы покачивались всякого рода баржи, берлины[372] и парусники, которые еще неделю назад были скованы льдом и лишены своих обычных строгих очертаний из-за груза снега и сосулек. Тут же покачивались на воде и новые грузовые суда, добравшиеся до Петербурга в самые последние дни из Германии, Швеции и Англии. Над множеством товаров, свежие, как цветы, реяли на фоне серого неба пестрые флаги различных стран. Много старых барж еще поминутно сбрасывали с себя остатки прошедшей зимы. Оттаявшие куски льда падали в маслянистую воду со звоном лопнувших цепей. С новоприбывших кораблей прямо к низким пакгаузам наклонно спускались широкие сходни. По ним здоровенные матросы и портовые рабочие скатывали бочки с селедкой, тащили большие мешки из рогожи, полные таранки; толкали тачки с громадными тюками шерсти, с бакалейными товарами, с какими-то дребезжащими железяками, с деревянной мебелью. А за всем этим, по ту сторону черных волноломов, проносились поодиночке и группами всяческие белые медведи, тюлени, собаки, слоны со стеклянными хоботами — все это были льдины, льдины. Они неслись по течению из Ладоги прямо в море. Проплывая мимо этих искусственных заводей, они скрежетали ледяными зубами, звонко царапали своими когтями твердый гранит, но добраться до защищенных волноломами барж и кораблей не могли…

— Видишь? — сказал старый Ноткин с горящими глазами. — Видишь, что тут делается? И это только самое начало весны… Каких-то восемьдесят лет назад здесь было болото. Но один фоня настоял на своем. Это был великий фоня, Петр I! А мы…

— Что «мы»?

— Ты действительно думаешь, что мы глупее их? Нам только не хватает упрямства. Мы слишком мягкие. Слишком удобные. Хватаемся за каждую соломинку и пугаемся каждой сердитой мины. То же самое, что стало возможным здесь, в этом холодном болоте, уж конечно, возможно в Новороссии. Там, где солнце светит ярко, где всю неделю едят булки, где стада тучнее, а люди веселее. Как можно больше упрямства и как можно больше беглых евреев из Польши, Литвы и Белоруссии. Пройдет десять лет, и в новой области вырастет порт. Намного больше и богаче, чем здесь. И заработки польются рекой. Только помоги мне, Йегошуа! Не оставляй меня одного на старости лет!..

Последние слова реб Нота Ноткин произнес с таким юным воодушевлением и с такой верой, что у реб Йегошуа Цейтлина слезы выступили на глазах. Чтобы реб Нота этого не заметил, он отвернулся.

— Хорошо, — сказал он через некоторое время, когда справился с навернувшимися слезами. — Пока я еще здесь останусь. Созывай собрание, созывай! Мы еще посмотрим!

Лед все шел и шел вдоль одетых в камень берегов, он сверкал, как серебро, звенел, как разбитые цепи. В ушах реб Йегошуа Цейтлина это звучало как звон тех легендарных цепей, которые еврейский народ пытается разорвать из поколения в поколение — с помощью ложных мессий и истинных мечтателей. Один такой мечтатель стоял сейчас рядом с ним и тоже прислушивался к этим злым и одновременно веселым звукам… Удастся ли ему задуманное? Неужели ему удастся больше, чем другим? Один Бог знает!

Глава двадцать пятая

В белую ночь

1

Это была одна из тех чудесных белых ночей, которые знакомы всякому, кто долгое время прожил в российской столице; одна из тех чудесных ночей, которые начинаются в конце апреля и заканчиваются в конце мая. Они начинают сереть и серебриться вскоре после того, как заходит солнце. Чем ближе к середине мая, тем больше они похожи на дни, отделенные один от другого лишь получасом сумерек. Едва только солнце заходит за горизонт, как сразу же и восходит. Это так окрыляет творческие души и распаляет влюбленные сердца! Люди ходят как после бала. Не хочется прерывать сладостный отдых, и просто преступление проспать такой день, поднимающийся в матово-серебристом туманном сиянии, в котором деревья кажутся похожими на водоросли на поверхности моря, а грандиозные здания теряют свою четкость, становясь гибкими, как резина. Черные головы кажутся позолоченными, как на картинах Рембрандта, русые — приобретают платиновый блеск, седые бороды становятся вдвое белее, а женские лица выглядят словно напудренные какой-то светящейся пудрой. Это опьяняет и дразнит. Убаюкивает ум и гонит мысли, как голубей из гнезда. Люди становятся мечтательными и одновременно напряженными: настоящая смесь сна и яви.

В одну такую ночь в квартире реб Ноты Ноткина собрались сливки тогдашней еврейской колонии Петербурга. Реб Ноте Ноткину это представлялось своего рода кошерованием его огромной и запущенной квартиры посредством жарких дебатов. Точно так же, как квасную посуду кошеруют к Песаху при помощи горячих камушков, он хотел откошеровать квартиру от грешных теней, еще витавших в ней после преждевременной смерти его сына Менди…

От идеи созвать представителей всех еврейских общин Белоруссии и Литвы реб Ноте Ноткину пока пришлось отказаться. Дороги были еще плохи, расходы велики, а пропасть между хасидами и миснагидами — еще больше. Все это вместе слишком надолго затянуло бы дело. Реб Ноте удалось привезти из Шклова своего старого друга, доктора Боруха Шика. Присутствовал по-европейски образованный Этингер, недавно приехавший в Петербург. Был доктор Залеман и еще пара умных евреев и торговцев, игравших заметную роль в Петербурге. Не говоря уже обо всех его друзьях и хороших знакомых, на которых, собственно, и опиралось все собрание. Это были реб Йегошуа Цейтлин, Мендл Сатановер, Авром Перец, зять Цейтлина, и личный секретарь Переца и бывший учитель его детей — Невахович.[373] Вместе с реб Нотой Ноткиным — примерно дюжина более-менее заметных в то время евреев.

Сначала просто беседовали, чтобы поближе познакомиться, и пили чай с сахаром. Потом закусили и стали выпивать что-то покрепче. И каждый высказывал свое мнение и излагал свой план относительно того, как связать между собой все еврейские общины, чтобы они работали заодно, а не друг против друга. Потом стали спорить и запивали споры старым, привезенным из Польши медом, которым реб Мордехай Леплер угостил гостей своего свата. Атмосфера потеплела, и собрание затянулось до рассвета, который, в общем-то, не слишком отличался от пронизанной серебром белой ночи.

Несмотря на то что через полуопущенные шторы в комнату лился матовый свет, на столе, в трехсвечных светильниках, и над столом, в серебряной люстре, горели длинные восковые свечи. Их желтоватый мерцающий свет сливался с приглушенным светом белой ночи. А приятный запах горячего воска смешивался с запахом меда в роскошных бокалах на столе. Эти два запаха подходили друг к другу так, словно родились в одном улье… Слегка опьяневшие от меда и запаха воска, от матового света и волнения головы почтенных евреев казались выкованными из бронзы. Вокруг стола вениками торчали их серебристо-седые, рыжие и черные бороды. Плавно двигались жилистые и гладкие руки. Это было утро или вечер? Всходило тогда солнце или же заходило? Кто мог знать? Это было как еврейская жизнь в новой стране на Днепре, на Днестре и на Неве. Ассимиляция или возрождение? Тора или невежество? Расцвет или увядание?

За окном, выходившим на реку, неясно поблескивал шпиль Адмиралтейства, вонзившийся, как острое копье, в серебрящееся небо. Над ним проносились облака и клочья тумана. Вот металлический шпиль сверкает между ними, а вот он уже исчез. Точно так же мерцали в этом зале идеи. Сомнениями и надеждами дышали пролетавшие слова, упрямством вечно юного народа и мудрым равнодушием тысячелетних патриархов. Вот засверкали светлые и темные глаза, а вот они уже погасли. Вневременность белой ночи, двойной свет неба и восковых свечей вносили в каждое слово и каждое движение какую-то странную нервозность, какую-то смесь легкомыслия и мрачности. Все уже наговорились до хрипоты, выговорили то, что было у них на сердце. Они спорили с напором, а потом уступали друг другу, но ни до чего так и не договорились.