Выбрать главу

Эстерка выслушала слова тестя с часто стучащим сердцем и опустила глаза в тарелку. Но реб Нота Ноткин, похоже, ничего не заметил. Он расчесывал свою холеную жидкую бородку пятерней и продолжал рассказывать:

— Шклов, не сглазить бы, растет. Генерал Зорич тратит огромные деньги, хочет сделать из своего «имения» игрушку. Он строит большой рынок с магазинами, церковь, казарму. И на еврейскую Каменную синагогу, не рядом будь упомянута, он тоже дает деньги. Она будет одна такая на все государство, эта холодная Каменная синагога… У него, у этого генерала, есть только один недостаток: он немного чересчур командует, ссорится со шкловской общиной. Думает, что раз он «барин», то может вести себя с евреями так же, как вели себя прежде польские помещики. Он даже велел выпороть пару еврейских извозчиков, которые не хотели возить даром песок и кирпич для его строек… Но это детские игры по сравнению с тем, что Шклову пришлось пережить во время раздела Польши: гайдамаки, кровавые наветы, русские и польские солдаты…Теперь, слава Всевышнему, вся область ожила. Евреи торгуют с Москвой. Община растет. Строятся новые синагоги. И… реб Борух Шик и его брат Йосеф всерьез собрались искоренить все глупости знахарей и колдуний, все эти заговоры и тыканье в жилы ржавыми бритвами… Эстерка может быть абсолютно спокойна. Она едет не в медвежий угол. В Геморе, кстати, сказано, что в городе, где нет врача, не следует жить…

Реб Нота рассказывал так гладко. Он не подчеркивал никаких имен, не строил двусмысленных мин. И Эстерке показалось, что свекор уже давно забыл, кто ввел его сына Менди в дом ее отца; забыл, что это был Йосеф, нынешний шкловский аптекарь, который когда-то был ее учителем в Лепеле.

Только потом, когда она осталась одна, ей показалось немного странным, что свекор вдруг завел такой разговор. Теперь ей как-то не верилось, что он рассказал ей об этом, чтобы успокоить по поводу ее единственного сына. Не иначе как он имел в виду еще что-то. Может быть, он хотел испытать ее, узнать, чего стоит ее женский траур по его сыну… Хотел выяснить, собирается ли она еще раз выйти замуж, причем за того, за кого когда-то хотела… О том, что это не секрет для реб Ноты, она знала. Ее отец, реб Мордехай, еще до ее замужества открыто похвалялся, как и за что выгнал этого «берлинчика» из своего дома.

Неважно, что там имел в виду ее свекор, но сердце Эстерки продолжало стучать. Она не переставала думать, как встретит в Шклове человека, которого потеряла восемь лет назад. Не странно ли, что это происходит именно сейчас, когда она стала вдовой и убежала от прежней нездоровой жизни и из столицы, которую возненавидела?

И сразу же после первой взволнованности она смущается, упрекает себя за то, что ей в голову лезут такие мысли, когда могила мужа еще травой не поросла, а единственному сыну едва исполнилось шесть. Разве так поступает настоящая мать?

Потом она успокаивается и снова думает, что это какой-то знак свыше. То, что Йосеф Шик вдруг всплыл там, куда она едет, не случайно. Кто-то указывает ей новый путь. Несправедливость, которая совершается даже родным отцом, обязательно должна быть исправлена. Это как весы, которые обязательно должны в конце концов выровняться, каким бы нелепым образом с их чаш сперва не падали гирьки.

Так менялось настроение Эстерки перед отъездом. Ее работа становилась лихорадочной, ночи — беспокойными, а глаза — горящими. Реб Нота смотрел на это со стороны и делал вид, что ничего не замечает. Правды о жизни Эстерки с его сыном на протяжении восьми-девяти лет он толком не знал. Эстерка стыдливо скрывала ее от него, так же, как и от всего окружающего мира. Как будто это был ее стыд, ее преступление, а не преступление ее мужа… Так же, как все, кто приходит в их дом в гости, реб Нота не знал, как Менди обходился с женой, о скандалах посреди ночи и о нападении Менди на Кройндл перед тем, как он окончательно сломался. Он точно знал, что его сын не был подарком, что жизнь Эстерки с ним не была медом…. Эта «царица Эстер», повсюду носящая с собой свою дивную красоту, как поношенное домашнее платье, и даже не знающая, что это драгоценный брокат…[46]

Чувствуя себя в известной степени виноватым за ее поломанную жизнь и ответственным за ее ближайшее будущее, он всем сердцем желал ей счастья и успеха, как родной дочери.

Тем не менее, когда он расставался с Эстеркой и с внуком и давал им свое благословение в дорогу, его голос дрогнул. Он вдруг почувствовал себя одиноким и старым, плывущей по иноверческому морю льдиной. Он потерял сына, а теперь теряет все, что от того осталось. И скоро все это перейдет в чужие руки… Он смахнул слезу и взял Эстерку за руку, что редко себе позволял:

— Ты только послушай, доченька, Бог тебе поможет. Ты вторично встретишь своего суженого, чтобы ты… Дай тебе Бог счастья, но смотри, чтобы мой внук этого не чувствовал. Я знаю, что таких преданных матерей, как ты, еще поискать. Но отчим — это все-таки не родной отец…

Эстерка побледнела и потянула назад свою руку. Коли так, значит, свекор все-таки имел что-то в виду, когда рассказывал ей про аптеку Йосефа и его возвращение… Коли так, значит, он знает, о чем она думает, что она хочет еще немного счастья, по которому так изголодалась…

Минуту она колебалась. Горькая улыбка появилась на ее губах: сказать или не сказать, что так плохо и так грубо, как ее собственный отец отнесся к ней, к своему единственному ребенку, чужой человек к ней уже не отнесется. И уж точно не Йосеф Шик с его ясными влюбленными глазами…

Но тут же к ней вернулись женская гордость, застарелый страх перед «людьми» и перед их насмешками — вот две силы, которые заставляли ее не размыкать свои красивые губы и годами жить в позолоченной клетке с таким животным, как Менди, и никогда не кричать, призывая на помощь.

— Свекор, — твердо сказала она, — я совсем не думаю о том, чтобы снова выйти замуж, и… не так быстро…

— Боже упаси, — начал оправдываться реб Нота, — я ничего такого не думал. Эстерка, ты такая молодая и красивая, я только думаю…

Но долгая привычка скрывать свои истинные чувства уже проявила себя знать в Эстерке. Она не дала ему говорить дальше:

— Клянусь вам, реб Нота! До тех пор пока Алтерка не подрастет, я не выйду вторично замуж.

— Не клянись, не клянись, не клянись, доченька! — испугался реб Нота и замахал руками. — Я освобождаю тебя от этого обета! Я освобождаю тебя от обета прямо на месте.

— Нет, — холодно отрезала Эстерка, — пока Алтерка не достигнет возраста бар мицвы… Я приняла на себя обет.

— Ну-ну-ну!.. — Реб Нота совсем растерялся и остался стоять, опустив руки, напротив невестки. На ее красивом лице он увидел жесткое выражение, а в синих глазах — острую сталь, против которой не помогают никакие слова на свете.

2

С нелепой клятвой, вырвавшейся у нее, приподнятое настроение Эстерки исчезло, у нее опустились руки. Далекий свет двух влюбленных глаз, ждущих ее в заснеженном Шклове, померк. На нее напало равнодушие. Она больше не интересовалась тем, все ли необходимое для дальней поездки уложено. Как приговоренная, уселась она в княжескую кибитку. Печально тащилась большая кибитка, запряженная четырьмя лошадьми, по ровной дороге. Когда дорога шла в гору, то запрягали шесть и даже восемь лошадей. Тогдашняя кибитка была целым маленьким домиком, построенным на широких санях, с окошками и занавесками со всех сторон. Внутри нее были кровать, стол и всяческие удобства. Такими кибитками пользовались магнаты, крупные государственные деятели и богачи для дальних поездок по широкой заснеженной России. Лошадей меняли на всех больших станциях, а две лошади «в запас» всегда бежали сзади. На одной из них скакал приказчик, которого реб Нота послал охранять свою невестку и внука, а впереди него — двое других слуг на лошадях.

В короткие зимние дни — если это был хороший снежный день с морозцем — такая махина проходила по пятьдесят-шестьдесят верст, а при оттепели, когда снег становится влажным, а путь — шершавым, по тридцать верст и меньше. Те примерно двенадцать сотен верст, которые отделяют российскую столицу от Шклова, с бездорожьем, с трапезами у дороги и с ночевками в корчмах, предполагалось пройти за четыре недели. И это только зимой шло «так быстро». Летом, в жару и в дожди, такая же кибитка на колесах тащилась намного дольше по русским дорогам и гораздо больше мучала пассажиров пылью, грохотом и безжалостной тряской. Поэтому дальние, но не срочные поездки всегда откладывали на зиму.