Выбрать главу

Погруженная в такие мысли Эстерка вдруг вспомнила, как слышала краем уха в узком кругу одну вещь, которой тогда мало заинтересовалась, как мало интересовалась вообще всяческими глупыми курьезными слухами, ходящими по екатерининскому Петербургу относительно высокопоставленных лиц, об их будуарах и любовных приключениях… Она не находила сил обсуждать тайны своей собственной спальни, а от чужих тайн такого рода ее просто тошнило.

Теперь, после того как она неожиданно столкнулась с безумствами Павла, в ее памяти с новой остротой пробудились воспоминания о тех историях, передававшихся шепотом и по секрету: о «большом дворе» Екатерины в Петербурге и о «малом дворе» наследника в Гатчине.

К примеру, рассказывали, что Мария Федоровна — нынешняя жена кронпринца, мать двух маленьких принцев — Александра и Николая, не первая жена Павла, а вторая. Первой была Вильгельмина из Гессена,[49] в которую Павел был до смерти влюблен и ради которой сблизился с французским посольством… Потому что умная и начитанная Вильгельмина стояла горой за сближение с Францией.

Но Екатерина II, которая смаковала у себя в будуаре идеи Руссо и переписывалась с самим Вольтером, больше интересовалась делами практическими, чем духовными. То есть наслаждаться описанием человеческих свобод — это да. А вот даровать их — это пусть лучше делают другие дураки в их собственной стране… Поэтому она и ее советники не одобряли интриги, которые якобы плелись в «малом дворе», и понемногу императрица отстранила сына и его жену от всех государственных дел.

Вдруг произошла катастрофа. Через два года после свадьбы с Павлом Вильгельмина слегла. Роды были тяжелыми. Из нее кусками вынули мертвого младенца, а сама она получила заражение крови и умерла. Павел впал в тяжелую депрессию.

Чтобы спасти наследника от ужасного отчаяния, Екатерине и принцу Генриху Прусскому,[50] брату прусского короля Фридриха II, пришло в голову излечить больного особенным путем: не больше и не меньше, как убедить Павла, что умершая молодой Вильгельмина не стоит того, чтобы из-за нее так убиваться, потому что она была ему неверна, жила с Андреем Разумовским,[51] ближайшим другом Павла…

Этой интригой планировали убить сразу двух зайцев. Во-первых, вылечить наследника от опасной меланхолии, а во-вторых, как можно быстрее охомутать его с прусской принцессой, которая должна была излечить Павла от всех его симпатий к Франции… Не было нехватки в фальшивых любовных письмах, которые якобы нашли в шкатулке покойной Вильгельмины, и за свидетельством придворного священника Платона тоже дело не стало. С крестом в руке и с богобоязненной миной на лице он заявил, что на «артикуламортис», то есть на смертном одре, Вильгельмина призналась ему, что грешила с тем, с кем грешила. Чтобы придать еще больший вес подобным «ясным доказательствам», Екатерина приказала выслать из Петербурга друга Павла князя Андрея Разумовского и отправить его в какую-то удаленную российскую губернию.

Это «суровое, но надежное средство», как его назвали при прусском дворе, в Берлине, оказало «положительное воздействие». Ослабевший и растерянный наследник поддался влиянию своего нового «друга», Генриха Прусского, который и заправлял всей интригой. Вместе с ним Павел уехал в Пруссию «проветриться» и через пять месяцев после смерти Вильгельмины женился на племяннице Фридриха II — вюртембергской принцессе, которую назвали после перехода в православие Марией Федоровной.[52]

Вернувшись в Гатчину, Павел начал догадываться обо всей этой махинации, устроенной вокруг него и имени покойной Вильгельмины. К своей второй, не очень желанной жене он привык, как привыкают ко всему, даже к плохой погоде. Разумовскому он приказал вернуться из дальних губерний и позволил выехать за границу. Но его собственная душа осталась искалеченной на всю жизнь. Он утратил доверие ко всем и вся, и больше прочих — к родной матери. Свое постоянное раздражение и подозрения он изливал на солдат. Чем покорнее они себя вели, тем больше он их тиранил.

Невольно Эстерка стала сравнивать все это с собственной жизнью, которая была постоянно скрыта за дорогими покровами. Ведь ей, «царице Эстер», завидовали многие из ее подруг, потому что она управляет таким роскошным домом в столице в то время, как простому еврею туда нельзя даже носа показать. И вот!.. Оказывается, можно быть даже сыном императрицы и ходить повсюду с кровоточащим сердцем и от отчаяния избивать до крови старых солдат… Лучше вообще больше не думать об этом. Умер, похоронили. «Благословен судья истинный».[53]

2

Однако ей было суждено ни на минуту не забывать своего мертвеца и свою похороненную юность. Ее большая петербургская кибитка нагнала черную повозку в белых пятнах налипшего снега. По определенным признакам Эстерка распознала, что это везут еврейского мертвеца, которого нельзя было похоронить в Петербурге. В екатерининском Петербурге научились не замечать проживавших в городе еврейских откупщиков, еврейских армейских поставщиков, еврейских комиссионеров германских и английских товаров, но разрешения хоронить там своих покойников им не давали до сих пор. В отношении еврейских мертвецов продолжал еще действовать закон императрицы Елизаветы. В 1741 году, когда Елизавета Петровна еще держала в руках бразды правления, ее министры старались выхлопотать дозволение евреям въезжать в империю. Мол, России это принесет большую пользу… На это богобоязненная пьянчужка-императрица отвечала, что от тех, кто распял ее Иисуса, она не желает получать выгоды.

С тех пор многое изменилось. Присоединение к империи балтийских и польских губерний привело к тому, что под властью России оказались сотни тысяч евреев. Волей-неволей святая Русь была вынуждена принять их. Ведь дареным и краденым коням в зубы не смотрят… Но во внутренние губернии евреев не пускали. Екатерина, которая в первые годы своего правления была якобы либеральной, позднее сама испугалась христианских горожан Киева, Могилева, Смоленска и Москвы, всеми силами сопротивлявшихся тому, чтобы евреи пользовались такими же правами на торговлю и перемещения, как они. В последующие годы, когда Потемкина сменили другие любовники императрицы, на головы евреев посыпались всякие напасти. Из захваченных Россией новых провинций полетели жалобы и доносы от каждого помещика, у которого хотели отобрать неограниченное право вершить судьбы своих крестьян, от каждого чиновника, желавшего покрасоваться своей преданностью монархине. Проще говоря, от тех, кому евреи не желали давать на лапу столько, сколько ему хотелось. А сенат в Петербурге просиживал штаны и очень серьезно рассматривал каждый такой донос, делал комментарии, отправлял посланцев, сочинял трактаты, принимал краткосрочные и долгосрочные законы. В результате еврейские купцы и торговцы были обложены налогами вдвое большими, чем христиане. Кроме того, был прочерчен первый грубый контур того, что позднее было названо «чертой оседлости». Согласно этому закону, евреи были прикреплены к тем местам, где родились или к которым были приписаны, а соответственно не имели права въезжать во внутренние губернии. В качестве компенсации за отобранные права на перемещение им даровали конфетку: во всех казенных бумагах слово «жид» заменили на «еврей». Хоть бери и с маслом ешь такое очаровательное прозвище!

Таким образом, даже привилегированная маленькая еврейская община столицы жила в ней нелегально. Она поддерживала свое существование постоянными хлопотами и уплатой больших взяток, но никаких корней ей пустить не удавалось. Эта неукорененность остро ощущалась, когда кто-либо из тесного еврейского круга умирал и его надо было хоронить на еврейском кладбище… далеко от «святой» петербургской земли. Близкие реб Ноты Ноткина тоже это почувствовали, когда надо было хоронить Менди. Этот фоняцкий город, отнявший у Марка Нотовича так много сил и денег, когда он вел здесь большие торговые дела своего отца и широко, безудержно гулял, вышвырнул из себя его мертвое тело, как мусор. Речь уже шла о том, чтобы везти его за двенадцать сотен верст в Шклов, сквозь морозы и снега, как возят мясо скота и птицы, забитых где-то далеко, и похоронить его там… В последний момент реб Ноте Ноткину удалось втихаря откупить за много сотен рублей кусок земли у одного старого либерального немца на разрушенном недавним разливом Невы и заброшенном огороде под Петербургом. Так был заложен первый камень для еврейского кладбища. Пока что Менди лежал там один-одинешенек под толстой плитой песчаника с двусмысленной надписью: «Маркус фон Нота», как его называли немецкие купцы в то время, когда он еще был жив. Для русского закона это могло означать, что тут похоронен христианин-протестант, и реб Ноте, который был набожен и верен еврейским традициям, пришлось на это пойти. Он имел при этом намерение отстоять и общие интересы евреев — право жить и право умереть. То есть добиться при помощи этого одинокого надгробного камня разрешения создать еврейское кладбище, когда ситуация улучшится.