Выбрать главу

Однако реб Йегошуа Цейтлин никак не проявил своих мыслей. Наоборот, с сияющими глазами и с дружеской почтительностью шагнул навстречу князю.

Тот уже протянул к своему еврейскому поставщику обе свои отечные руки.

— Душа моя! — добродушно сказал он, по своему обыкновению, как всегда, когда обращался к близким к нему людям.

Однако тут же спохватился, что реб Йегошуа Цейтлин плохо говорит по-русски, и заговорил на том языке, который очень хорошо помнил еще с того времени, когда носился по Немецкой слободе в Москве и водил дружбу с ядреными немецкими девицами. Именно на этом языке он сговаривался со своими еврейскими поставщиками. Правда, у светлейшего князя был настоящий русский акцент. То есть он окал после гортанного «х» и произносил твердое русское «г» вместо фрикативного.

— Майн херц![89] — сразу же он перевел свое русское приветствие. — Извини, что тебя заставили ждать! Я им уже устроил головомойку за то, что они мне раньше не сказали. Мне очень надо с тобой переговорить…

— Готов служить вашему сиятельству! — отчеканил реб Йегошуа Цейтлин на армейский манер.

Потемкин тыкал ему, как всем, кто стоял ниже его, молодым и старым. Это не было дешевое тыканье старого офицера, привыкшего разговаривать с солдатами. Это была истинно русская добродушная фамильярность в обращении с людьми, которым доверяешь, которых уважаешь. Однако реб Йегошуа Цейтлин никогда, даже во время самых доверительных бесед, не забывался. Он всегда придерживался раз и навсегда принятых им норм вежливости. По большей части он начинал разговор с «ваше сиятельство» и обязательно стоя. И продолжал так, пока Потемкин не брал его за руку и не усаживал напротив себя. И на этот раз светлейший князь тоже добродушно рассердился на еврея:

— Опять ты со своим «ваше сиятельство»! Оставь, майн херц! Уж лучше называй меня по имени-отчеству, как того требует старый добрый русский обычай.

И, чтобы целиком погрузить его в атмосферу дружелюбия, Потемкин вытащил свои нюхательные приборы, то есть золотую табакерку с портретом матушки Екатерины и малиновый носовой платок. Угостив реб Йегошуа понюшкой ароматизированного табака, он и сам взял понюшку. Но повести разговор так, как планировал Потемкин, не получилось…

Короткой паузой воспользовался реб Йегошуа Цейтлин:

— Ваша светлость… Григорий Александрович! Извините мне мою смелость. Я тоже должен с вами переговорить. Я приехал, чтоб покорно попросить вас освободить меня от поста провиантмейстера. Есть достаточно других. Я подожду, пока кто-нибудь другой… Я больше не могу…

Реб Йегошуа Цейтлин произнес это быстро, даже, пожалуй, слишком быстро, совсем не так, как разговаривал обычно: продуманно и неспешно. Произнося это, он дважды моргнул, словно боялся, как бы покровитель не остановил его и не отверг эту покорнейшую просьбу.

Глава шестнадцатая

Выговорив то, что на сердце

1

Реакция на просьбу реб Йегошуа Цейтлина отпустить его из армии была такой, как он заранее предполагал. Он ведь хорошо знал, какое место здесь занимает…

Потемкин привстал с мягкого дивана, будто собирался вскочить. Но больная печень резко отозвалась на это движение, и он остался сидеть. Даже боль в левом глазу, напоминание об ударе графа Орлова, которую он сегодня один раз уже остужал квасом, снова пробудилась и принялась сверлить его. Чтобы справиться с этим, он взял хорошую понюшку табаку, потом неверными пальцами стряхивал какое-то время табачные крошки с белого жабо.

— Осей Исаакович! — снова заговорил он по-русски, но сразу же спохватился и снова перешел на немецкий язык. — Что ты такое говоришь? И ты тоже? Прежде чем война с турками закончена, ты хочешь меня оставить… Ты хочешь бросить все посредине дела?.. Такого я от тебя не ожидал.

Но реб Йегошуа Цейтлин, видимо, заранее ждал подобных слов. Ответ у него был готов еще до того, как прозвучал упрек. Все сразу было расставлено по пунктам, а голос поставщика приобрел оттенок медлительной деловитости.

Он жаловался на «беспорядок», царящий сейчас в Петербурге. Пока вытребуешь оплаты по счету, все жилы вымотают. Вот ему пишет его компаньон Нота Ноткин, что больше не удается вытребовать ни копейки с капитала, своего и чужого, который он уже вложил в интендантство. Дело уже близко к банкротству. И как, пишет он, ему закупать новый фураж и свежий провиант, если еще даже десятая часть по прежним поставкам не оплачена. Заграница больше не поставляет свинца на пули, серы на изготовление пороха, меди для литья пушек и медикаментов для раненых и больных. А с Россией еще хуже. Свои собственные российские помещики крепко сжали свои лапы и не дают больше ни зернышка овса в кредит. Они даже оплату ассигнациями не принимают. Подавай им тяжелые серебряные рубли…

— Майн херц! — перебил его Потемкин. — Знаю я, знаю. Именно об этом ежедневно отправляю письма эстафетой в Петербург. Ты сам должен был туда поехать. Ты получишь самые лучшие рекомендации от меня и от Суворова…

— Григорий Александрович, вы ведь знаете, что рекомендации больше не помогают. Мой компаньон точно такой же еврей, как я. Тут квасной патриотизм стоит на пути. Вот он, Ноткин, пишет мне, что уже давно не слышал так часто оскорбительное слово «жид». На каждом шагу. А ее величество, наша императрица, однозначно запретила это…

— Не принимай это близко к сердцу, Осей Исаакович! Это не только против евреев так, это вообще против всех инородцев. Это ты хорошо сказал: квасной патриотизм… Подстрекают умы против дюка Ришелье. Завидуют его посту в полупустой Одессе. А это такой благородный человек! Работает по шестнадцать часов в сутки, а живет хуже какого-нибудь захудалого чиновника в Петербурге. Против моего наместника Таврии графа Ланжерона подстрекают и против графа Ливена[90] тоже…

— Это верно, Григорий Александрович, но… по поводу всех этих высокопоставленных особ с иностранными именами поорут и успокоятся. Они ведь все-таки христиане! Весь гнев обрушится на еврейские головы. У нас много в этом практики… Падает ли горшок на камень или камень на горшок — разбивается всегда тот, кто слабее. Поэтому будет лучше, если я и мои компаньоны сейчас отодвинемся в сторону, переждем…

Реб Йегошуа Цейтлин помолчал, как будто ждал слова утешения. Это слово не прозвучало, и он продолжил. На этот раз он говорил с нескрываемой горечью:

— Мы — я и мои друзья Ноткин, Перец, Леплер — лезли вон из кожи. Мы все надеялись, что в конце концов власти примут в расчет нашу преданность, умения, наши нужные связи за границей. Мы помогали строить новую Россию в ее расширившихся границах, восстанавливать разрушенное. Наша верность во время войн — со шведом, с поляком, с турком — была признана. Чинов и медалей для себя мы не искали. Два знака «советников двора», которые есть у меня и у моего друга Ноткина, мы тоже получили не от российского, а от польского двора. Мы надеялись, что вместе с расширением границ давление на нас ослабнет, что откроются понемногу закрытые двери великой России. Вместо этого вокруг тех мест, где мы проживаем, нарисовали «черту», которую нам нельзя пересекать…

Мы, как завоеванные, должны оставаться привязанными к тем местам, где родились… В придачу — вредоносный декрет, согласно которому еврейские купцы и мелкие торговцы платят налогов вдвое больше, чем христианские! На какое-то время этот декрет был забыт, а теперь, когда Россия победила на всех фронтах, когда возможности для заработка стали больше и разнообразнее, именно сейчас вспомнили об этом старом законе, вытащили его из пыли и плесени, и весь сенат сидит и придумывает для него новые толкования. Крымские караимы, которые поддерживали татар в их кровавой борьбе против России, были признаны истинными наследниками веры Моисеевой, они были приравнены в своих правах к коренным жителям России.[91] Однако нас и нашего Бога определили в качестве нежелательных гостей. Как будто все мы, сотни тысяч евреев, живущих в Минской и Полоцкой губерниях и в Подолии, где существует такое множество старожильческих, укоренившихся общин, пробрались сюда тайком, а не были присоединены к России вмести с кусками территории, оторванными от Польши… Официально нас не пускают даже в недавно завоеванные области, во всю Новороссию, которая еще полупуста после войн и очень мало заселена. Несмотря на добрую волю ее величества императрицы, мы и сюда должны пробираться тайком, обходя закон времен Елизаветы, дрожать перед каждым мелким чиновником, давать взятки. В то же самое время в Новороссию потоком прибывают сомнительные сербы, болгары и валахи. А точнее будет сказать — целые оравы цыган и прочих бродяг, скрывающихся под звучными славянскими именами. Они приносят сюда смуту и делают небезопасными эти новые области России… Теперь возьмите наши общины на местах. Когда нас оторвали от Польши, мы имели хотя бы свою собственную общинную власть, свой суд, самоуправление. Теперь же и это у нас отбирают. Внутренние права отбирают, а внешних не дают. И чем дальше, тем хуже идут дела, тем запутаннее. Даже в этих дурных указах не чувствуется единой руки, а, напротив, чувствуется множество рук. Один указ перечеркивает другой, последующий отменяет предыдущий. Так, например, в Шклове, в моем родном городе, Петербург требует от генерала Зорича, чтобы он не позволял себе вести себя с евреями как помещик с крепостными. И в то же самое время Петербург отнимает самоуправление у евреев Минска и полностью подчиняет их местной русской власти…