Выбрать главу

2

Как маньяк, ожидающий большого выигрыша в лотерею, Наполеоне ожидал в конце концов увидеть то, что вбил в свою упрямую голову — двуглавого орла на сургуче, эмблему просвещенной российской императрицы Екатерины, той самой, которая когда-то переписывалась с Вольтером и Руссо, его великими учителями. Увидел же он знакомый штемпель, и не из сургуча, а из копоти, как запечатывают письма бедняки. Это был старый штемпель отца с заглавными буквами К.М.Б. (Карло-Марио Буонапарте), сохранившийся с того времени, когда тот был еще адвокатом в Аяччо. С тех пор как отец умер, медным фамильным штемпелем стала пользоваться мама. Она коптила его на свече и штемпелевала все свои письма-жалобы. Прежде она отправляла их с Корсики, сейчас — из Марселя.

Увидав, что офицер еще больше нахмурился, Жаклин пожалела его. Может быть, все-таки несчастная любовь?

А полученное письмо напомнило ему о ней… Девушка медленно и как бы случайно опустила мягкий тюлевый платок, прикрывавший сверху ее грудь. Две белые половинки яблока обаятельно светились над низким — по моде — корсажем. Между рукавов пуфами и поверх гладкой красноты санкюлотского фартука они так соблазнительно вздымались при дыхании. Теперь он обязательно должен был на нее посмотреть, этот низенький квартирант с профилем каменной статуи. Он, конечно, думал, что она обыкновенная девушка. Что он мог знать? Что мог знать этот маленький молодой человек? Если все бандиты на Корсике похожи на него, то это, несомненно, бестолковые бандиты. Разве он знает, как она уже умеет целоваться, раздвигать кончиком языка губы и целовать? Разве знает, какой у нее точеный живот? Пупок как изюминка в пудинге… Когда ей едва исполнилось шестнадцать, она это уже знала. Добрые иностранцы, останавливавшиеся здесь, в «меблированных комнатах», сказали ей это. Ей говорили слова и покрасивее. Ее научили… Особенно теперь, во времена террора, когда все дочери вышли из-под фартуков своих матерей, а строгие матери сами смотрят на все сквозь пальцы и не видят… Есть даже такие, что думают про себя: «К’иль с’амюз ле повр дьябль!» — то есть «Пусть они себе развлекаются, эти бедные чертенята, пока получается»… Поэтому теперь позволяют себе, слава Всевышнему, довольно часто такие шалости, которые прежде даже в полутемных альковах себе не позволяли. А этот даже сейчас…

— Спасибо, Жаклин! — вдруг холодно сказал «этот», и всю ее игривость как ножом отрезало. Девушка даже нервно сглотнула от неожиданности. В горле у нее застрял комок.

— А ваша еда, капитан? На обед…

— На обед? — не понял Наполеоне. — А!.. Все равно. Может быть, я вообще не приду. Может быть, к ужину.

Обиженным движением Жаклин снова натянула свою прозрачную шаль на аппетитные яблочки своих грудей, как театральный мэтр закрывает занавес перед пустым залом, когда публика проигнорировала представление. Она спрятала чудесные плоды ее юности от такого деревянного равнодушия, повернулась и вышла.

— Кель орер, кель орер! Какой позор, какой позор! — шептала она, сбегая по винтовой лестнице и сама не зная, кого имеет в виду: этого деревянного жильца или себя — потому что ее способности к соблазнению на этот раз так плохо сработали.

Но еще до того, как девушка сбежала вниз на два этажа, у нее вдруг защемило сердце. Горечь сжала горло, в глазах защипало. Она остановилась на ступеньке, отставив одну ногу назад, как горная козочка, когда она вдруг устает бежать и начинает пережевывать жвачку, задумчивая, но в то же время готовая броситься прочь при первом же подозрительном шорохе… Постояв так немного, Жаклин откинула назад свою красивую головку в чепчике с красной санкюлотской лентой. Она прислонилась к плохо оштукатуренной стене и всхлипнула:

— Геэль коре! Корсиканская морда!

И как только она один раз так грубо обозвала своего кумира, упорно не желавшего на нее смотреть, как весь ее сдерживаемый гнев нахлынул на нее, как волна. Стиснув зубки, она принялась шептать, будто себе самой назло:

— Геэль коре, геэль коре, геэль коре!

Но ей не удалось полностью остудить свое сердце. Хриплый голос ее матери-консьержки сердито принялся звать ее снизу:

— Жаклин! Где ты там? Кофе остыл.

— Иду! — ответила Жаклин, поспешно вытирая глаза, и помчалась, как горная козочка, которой помешали спокойно пережевывать жвачку.

3

Как только Жаклин вышла, артиллерийский офицер Наполеоне Буонапарте медленно разорвал онемевшими пальцами заштемпелеванный конверт. Он уже заранее знал, что было написано в этом письме. Его мать Мария-Летиция, красивая и бойкая женщина, обладавшая мужской головой, очень по-мужски лупила его за его шалости, еще когда он был маленьким. Она хотела одного: довести своего лоботряса до слез, заставить плакать от боли, просить прощения… Это ей никогда не удавалось. До слез она его иногда доводила, но прощения он не просил никогда. Подросший Наполеоне остался по отношению к ней таким же, каким был в детстве. Ничего не изменилось за прошедшие восемнадцать лет. Когда-то она била его за то, что он дрался с товарищами по школе, теперь — за то, что рассорился с Паоли на Корсике. Из-за этого Паоли сжег дом Буонапарте, выгнав все семейство из его теплого родового гнезда, лишив надежного куска хлеба. Когда-то она порола его свежими прутьями мимозы, теперь — неровными строчками, смоченными ее слезами… В нынешнем письме она тоже жаловалась на то, что живет в Марселе с его братишками и сестренками в большой нужде. Что той маленькой пенсии, которую она получает от Франции, как «вынужденная бежать верная республиканка», не хватает даже на пустую чечевичную похлебку. Она писала, что его любимая сестренка Каролина и младший братишка Жером выглядят плохо.

Им нужно хотя бы еще немного молочных продуктов, но еда дорожает день ото дня, а деньги обесцениваются. В Марсельскую гавань больше не заходят иностранные корабли. Тулон полностью отрезан англичанами. И больше нет надежды на то, что жизнь подешевеет. Население кормят собраниями и наказанием пекарей. Муки уже давно нет. Скоро и пекарей не останется. А из его, Наполеоне, обещаний тоже ничего не получилось. В предыдущих своих письмах он еще писал, что вот-вот, не сегодня завтра, все изменится. Он получит новое звание, и ему повысят жалование. В последних письмах он уже не упоминает об этом… И так далее, и тому подобное.

Она не писала открыто, что она, мать, обвиняет его во всех несчастьях, обрушившихся на семейство Буонапарте. Но не надо быть большим мудрецом, чтобы прочитать это между строк. Зверь, который поселяется в каждой матери, когда она защищает своих детей и не желает ни о чем слышать и ничего знать, был отчетливо виден в ее письмах. Мать восьмерых маленьких и взрослых детей нельзя в этом упрекнуть. Нужно смолчать. Обиднее всего, что она, его собственная умная мать, с ее мужской головой, не верит больше в способности своего сына, которого била когда-то и бьет теперь. Она больше не верит в его удачу, и это хуже всего… И теперь двадцатипятилетний капитан чувствовал себя так, словно его, со всеми его аксельбантами и ботфортами, положили кверху задом на скамейку, а мать, полногрудая, гневная, с загорелыми руками и с закатанными рукавами, стоит над ним с веткой мимозы и порет, порет, чтобы он хотя бы раз всхлипнул, чтобы начал оправдываться.

Но и сейчас он отреагировал на это с упорством, которое было у него еще в детстве, когда ему не было еще и восьми лет. Он закусил свои тонкие изогнутые, как змеи, губы и молчал, глядя на отброшенное в сторону письмо серо-зелеными, похожими на медуз глазами. Примечательно, что затаенное раздражение по отношению к материнскому письму теперь перерастало в такое же чувство к сестренкам и братишкам, которым не хватает молочных продуктов в Марселе и которые следят с печальными лицами за его карьерой… Вся его нежность сосредоточилась сейчас на расстрелянном, сожженном наполовину доме… Как набухшее зерно в волшебной почве, перед его мысленным взором сейчас расцветал отчий дом в Аяччо, стены которого были покрыты желтоватой штукатуркой, а на маленьких окошках зеленели кривоватые ставни, сделанные наподобие лесенки, чтобы через них проходил воздух. Четырехэтажное здание с чердачным окошком на самом верху и с башенкой рядом с водостоком, чтобы вывешивать на ней знамя своей родины… На втором этаже — его малюсенькая спальня с железной кроватью, с низеньким комодиком для белья и с переносным стулом, в котором его когда-то носили в церковь по праздникам. Там, в этой самой комнатушке, и прошла его ранняя юность, там он добился первых успехов в математике, из-за которых еще в начальной школе ему дали прозвище «маленький Паскаль».[171] Теперь эта комнатка расстреляна, стены ее покрыты дырами и морской ветер свистит в выбитых окнах.