Выбрать главу

Но, сам не зная, как это произошло, Наполеоне был охвачен этим всеобщим опьянением и принялся проталкиваться вперед. Ему захотелось увидеть происходящее как можно ближе. Увидеть собственными глазами все подробности. Как можно больше проникнуться мерзостью этого массового помешательства. Стать похожим на всех этих возбужденных, изголодавшихся людей, которые толпились вокруг него.

Тротуаров в те времена еще не было, только мостовая из неотесанных камней. И от одного края площади до другого щели между камнями были полны жидкой холодной грязью. По ней скользили каблуки. Чтобы сохранить равновесие, люди хватались друг за друга. Мужчины — за женщин, а женщины — за мужчин. Никакого этикета при этом не соблюдали. Женщины визжали, а мужчины шутили. Лица у всех пылали, а взгляды были затуманены. Те, кто к тому же носил на голове высокие санкюлотские колпаки, выглядели еще более странно. Как образы духов в какой-то безумной оперетте. Их всех мучал голод от постоянного недоедания и любопытство, буквально полыхавшее в их глазах. «Панем эт цирценсес!»[186] — вспомнил Наполеоне о народных бунтах времен Юлия Цезаря. Толпа требовала, чтобы ей дали хлеба и чтобы ее развлекали представлениями в цирке. С тех пор прошло более семнадцати столетий, но ничего не изменилось. Тогда — хлеб и звери, разрывавшие людей на арене; сегодня — хлеб и отрубание голов на площади Революции. Та же самая человеческая масса и те же самые желания.

Несмотря на такие исторические параллели, он сам едва сдерживался. Будучи низкорослым, он начал работать локтями и коленями. Он состроил строгую мину, чтобы показать, что он, артиллерийский офицер, находится тут по делу, которое с таким мастерством осуществляется на помосте посреди площади. На него устремились злые глаза и мрачные лица. Но, увидав высокую армейскую шапку с революционной кокардой, люди уступали дорогу и пропускали его.

3

Чем дальше он проталкивался, тем плотнее и неуступчивее становилась стена из человеческих тел. Вместе с тем эти тела двигались. Затылки становились вдруг лицами и ртами, спины — протянутыми руками. Ему самому приходилось поворачиваться вместе со всеми, чтобы не стоять задом наперед. «Ведут! Ведут!..» — принялись кричать рты. Пальцы начали куда-то тыкать. Подъехала, трясясь по скользкому булыжнику, тяжелая фура. Четыре пары подков стучали в такт: «Цок-цок, цок-цок». Человеческая масса разделилась, и в образовавшийся узкий переулок въехала длинная черная телега. Ее тащили, покачивая изогнутыми шеями, две гнедые ломовые лошади. Казалось, что таким образом они благодарят за то, что им уступили дорогу. Но два кучера на облучке сидели гордые, прямые, будто аршин проглотили, и спокойные. Один из них был одет в гражданское, другой — в военную форму. Но у обоих на лицах было мрачно-торжественное выражение слуг похоронного бюро, привыкших перевозить покойников на кладбище изо дня в день и ничуть не впечатляться от людского горя и слез сирот. Правда, эти служащие не возили обычных покойников. Они возили почти покойников. То есть тех, кто только должны были стать покойниками через четверть часа…

Это была новая длинная колесница позора, обслуживавшая гильотину и доставлявшая жертв из тюрьмы, разместившейся в Кармелитском монастыре, и из Консьержери.[187] Сперва, в самом начале террора, приговоренных к смерти везли в простых телегах, конфискованных за городом в кожевенных мастерских. Эти телеги выглядели наподобие гигантских клеток для гусей, только без крыши и с высокой оградой из шестов наподобие балкона на колесах. Раньше в них возили на живодерни старых кляч, чтобы содрать с них шкуру, и бычков с красными штемпелями на убой.

В начале террора приговоренные к смерти были почти исключительно аристократами. Их везли к гильотине именно в таких телегах, чтобы унизить в последний раз перед казнью, сделать их жизнь незначительной в глазах толпы и удовлетворить злобные мстительные чувства простолюдинов по отношению к бывшим угнетателям. В то время жандармы революционного трибунала шествовали перед такими телегами и позади них с саблями наголо, чтобы не дать разъяренному народу излить накопившийся гнев на этих бывших представителей высшего общества еще до того, как их довезут до машины смерти…

Однако позднее, когда террор был уже в самом разгаре и длинные руки революционного трибунала с Робеспьером и Фукье-Тенвилем во главе стали дотягиваться и до их товарищей по партии, до обычных недовольных граждан и до простолюдинов тоже, тогда малочисленного конвоя с саблями стало недостаточно, а открытые клетки, установленные на телегах, конфискованных в кожевенных мастерских, стали не достаточно надежными. На такую слабо защищенную телегу было легко напасть, затеять драку с конвоем и тем временем освободить приговоренных… Осторожный трибунал стал теперь отказываться от подобных телег, а вместо них заказал новые, крепкие. Как бывший съемщик дешевых меблированных комнатенок, трибунал перебрался в квартиру попросторнее с собственной, революционной мебелью… Судя по этим новым сооружениям на колесах и инструментам революционного правосудия, можно было ясно видеть, что высокий трибунал собирается править и судить еще не год и не два и отрубить во имя великой свободы еще очень много голов.

Одна из этих новых повозок теперь подъехала к артиллерийскому офицерчику Буонапарте. Это была крепкая маленькая тюрьма на колесах, целиком выкрашенная в черный цвет. Узкие скамьи поперек нее были жесткими и неудобными, при этом одна выше другой, как в маленьком провинциальном театрике или в бедной школе. На каждой такой скамье между двух солдат в перекрещенных ремнями красных мундирах и с саблями наголо сидели по двое или по трое приговоренные с заломленными назад и связанными руками. Старые, сгорбленные люди были связаны слабее и свободнее, люди помоложе, побеспокойнее — крепче, надежнее. На случай, если вдруг они захотят бежать от смерти, драться и кусаться в последнем отчаянном стремлении к жизни. Одно было сходным у всех осужденных — отвратительно выбритые затылки. Оставшиеся на головах волосы были похожи на обрубленные конские хвосты, безо всякого намека на переход между ними и гладко выбритыми синеватыми, розовыми и бледно-желтыми затылками — в зависимости от того, какие волосы были с них сбриты: черные, седые или русые. Некоторые затылки были от небрежного бритья изрезаны до крови. Ведь нет никакой разницы: лучше побрить напоследок или хуже.

Человеколюбие вождей революции заходило очень далеко. Чтобы сократить и облегчить мучения осужденных, им срезали перед казнью длинные волосы, бывшие тогда в моде, и обривали затылки — как мужчинам, так и женщинам. Однако злые языки поговаривали, что мнение Сансона, главного палача, оказало тут большее влияние, чем человеколюбие Конвента: волосы сбривали, чтобы об них не тупился нож гильотины. У него, Сансона, и у двух его бравых помощников и так, слава Всевышнему, достаточно работы. Так зачем же им еще и каждый день точить нож? Са-не-се-фе-па,[188] такой преданности народу и отечеству от них требовать нельзя. В самом деле.

Так или иначе, человеколюбие или Сансон — но бритье затылков приговоренных в превращенном в тюрьму Кармелитском монастыре и в Консьержери было намного мучительнее и страшнее, чем отрубание головы. Потому что все приготовления к смерти хуже и горше самой смерти. То, что приговоренного будили до рассвета, ставили в мрачную очередь на бритье, намыливали кисточкой затылок склоненной головы; мыльная вода, которая всегда оказывалась либо слишком горячей, либо слишком холодной, — все это, как молнией, поражало приговоренного парализующим страхом. Трепещущий скупой свет масляной лампадки или сальной свечки резал глаза… Потом — отвратительное прикосновение чужих пальцев, страшный скребущий звук бритвы, ерзающей по затылку. Этот звук как бы символизировал необходимость приготовиться к расставанию со своим еще живым телом. Даже лопанье мыльных пузырей отдавалось в больном черепе барабанной дробью… Не случайно здесь, в полутемных галереях, разыгрывались самые гнусные сцены человеческого страха и отчаяния, намного более ужасные, чем у гильотины. Здесь можно было услышать истеричный визг и рев взбесившихся быков. Слабые натуры падали на колени перед тюремными цирюльниками, выли, как собаки, целовали им ноги и умоляли, чтобы их перестали брить. Как будто то, что им не обреют затылок, могло их спасти, а их жизнь и смерть зависели от тюремного цирюльника, лежали в его мисках с грязными кисточками…