Выбрать главу

Кроме всех этих дешевых штучек и притворства, вошло в моду восхвалять крестьянина. Слово «крестьянин» вообще больше не следовало произносить, надо было говорить «пахарь». Пахарь желает… Пахарь полагает… Пахарь еще проучит своих угнетателей… Примечательно было то, что деревенские не использовали этого нового выражения, только горожане. В самом этом факте проявлялось заискивающее отношение к крестьянам. Потому что только теперь городское население ощутило, что оно здесь, в каменных домах, жило до сих пор на вечном содержании, каждое утро находило все приготовленным, надоенным, испеченным и сотканным. Но где все это произрастало и кто втаскивал все это наверх по ступенькам, никто никогда не задумывался. Однако теперь, когда все только и искали, где раздобыть хоть немного овощей или творогу, людям хотелось разом исправить свои прежние ошибки, заменив одно слово на другое… Но все заискивающие слова, сыпавшиеся с высоких трибун на кудлатые головы «пахарей», мало помогали. Жесткий французский крестьянин крепко стиснул свою жилистую лапу и ничего не привозил на городской рынок. Ни зернышка пшеницы, ни кусочка мяса, ни капли вина, ни крошки сыра. Он верил комплиментам не больше, чем новым ассигнациям, которые революционные власти печатали без перерыва…

В окружении всей этой санкюлотской физической нечистоты и изголодавшейся лживости салончик Богарне расцветал, как садик посреди города. Хотя разговаривали там, используя те же самые слова, но все-таки мылись. Там пользовались духами, там покупали продовольствие по любой цене. Закладывали родовые драгоценности и веселились. А если случался день, когда приходилось ограничиваться эрзац-хлебом и кофе без молока, тоже не принимали этого слишком близко к сердцу. Завивали волосы в кудри и пели, пудрили уцелевшие парики и играли на клавикордах. И все это — под прикрытием красных колпаков самой радикальной революционной группы — монтаньяров. А под самым красным фригийским колпаком сияла красотой та, что привлекала к себе даже постоянно погруженных в политические заботы членов Конвента и военных: Жюно,[196] Барраса и Робеспьера-младшего… Не говоря уж о таких безвестных младших офицерах, как он, Наполеоне и его товарищ Бурьен.[197] Ведь они оба были не более чем недавно введенными в этот круг случайными визитерами. Пятым колесом в телеге. Они находились здесь только для того, чтобы декорировать этот пропахший духами салон своей военной формой. И оба очень хорошо это понимали. Особенно он, капитан Буонапарте, занимавшийся пока что артиллерийскими теориями безо всякой практики.

Хозяйка этого маленького салона действительно была не похожа на всех женщин, которых ему приходилось знать прежде. Экзотичность жаркого острова, с которого она была родом, была разлита по всему ее телу, но при этом в ее манерах ощущалась европейскость. Ее кожа была блестящей, как шелк, и коричневатой, как только начинающие созревать орехи. Иссиня-черные волосы мелко кудрявились и возвышались пушистой башней, как у настоящей креолки. Но ей удавалось уложить и разгладить их при помощи ароматных масел и заплести в две тяжелые, похожие на змей косы, спускавшиеся на обнаженные плечи. Скулы были, возможно, широковаты и напоминали о ее полинезийском происхождении,[198] но это не бросалось в глаза из-за удлиненного овала ее лица с острым подбородком. Несмотря на признаки чуждой расы, ее глаза были синими. Европейская часть ее крови улыбалась через эти живые окошки. Два сапфира в обрамлении потемневшего золота. А какие обаятельные у нее были губы!.. Мед с каштановым соком… Правда, эти свои красивые губы она по большей части держала замкнутыми, чтобы не показывать не слишком здоровые зубы. В свои неполные тридцать лет она уже успела их испортить. Наверное, тем, что ела слишком много сладостей… Но и этим она тоже выигрывала больше, чем если бы в легкомысленно открытом рту у нее сверкали дешевым блеском зубы модистки. Некрасивые зубы вынуждали ее быть неразговорчивой. Можно даже сказать — молчаливой. Выглядело же это как сдержанность, как загадочная мудрость… Взгляд ее был от этого пронзительнее, а голубизна улыбчивых глаз — глубже. А ничто на свете не вызывает такого любопытства у мужчин, как молчание красивой женщины. Это как оракул за шитой золотом занавесью: о чем она может думать, эта женщина? А когда она заговорит — что скажет? Осчастливит или же высмеет?.. Поэтому действительно лучше было, что она не размыкала губ. Да, так было лучше…

Он, артиллерийский офицерчик, не мог головы поднять, когда эта стройная невысокая креолка смотрела на него и улыбалась красивым сомкнутым ртом. Ему казалось тогда, что она выше его не только ростом, но и духовно. Пальма, к плодам которой европеец с дряблыми мускулами не может добраться. К ним надо карабкаться высоко, высоко…

Наедине с собой он знал, что ничего подобного — в его мизинце больше ума, чем во всей ее красивой головке. Она не лучше всех прочих очень обаятельных, но малообразованных женщин. Великолепна и пуста. И все-таки он не мог подолгу смотреть в ее смеющиеся глаза, как будто от них исходил слишком сильный свет. Он разрывался между этими двумя противоположными чувствами: самоуверенностью наедине с собой и нерешительностью рядом с ней. Похоже, он влюбился. Чудо, что никто еще не знал, никто не заметил. Даже Бурьен, его товарищ по училищу. Ведь все их друзья-офицеры знали только один набор лекарств от такой болезни: девушки, карты, вино…

Поэтому он сам, в одиночестве, разбирался со своим мальчишеским чувством, искал его корень. Он обязательно должен был поставить диагноз, как врач: может быть, его тянет туда с такой силой из-за того, что она родом с острова, как и он?.. Правда, ее родная Мартиника намного жарче и экзотичнее, чем его скромная Корсика. Там были огнедышащие вулканы и огненный ром, стройные, смуглые и легкомысленные люди, бабочки размером с ладонь. А на Корсике — серьезные коренастые жители, немного хмурые от природы, и лесистые горы, по которым скакали дикие козы. Это был просто отломившийся и упавший в Средиземное море кусок Италии, из-за которого Италия и Франция постоянно дрались между собой, как две морские щуки[199] из-за куска мяса, упавшего в воду…

Но какими бы различными и далекими друг от друга ни были эти два острова, их объединяло одно — море! Его беспокойный и вечно недовольный дух словно плескался в них обоих. Он чувствовал это. Дикая кровь, унаследованная мадам Богарне от ее предков, пусть даже давно облагороженная, давала о себе знать в ее коричневой коже, в блеске ее черных жемчужин, в сладости фигового сока на губах. Но она была не удовлетворена. И никогда не будет удовлетворена. Он чувствовал это. Своего мужа она не любила. Она желала большего, чем быть женой малоспособного генерала, и она заслуживала этого.

А его кровь, кровь его предков — корсиканских и итальянских пиратов, была облагорожена образованностью армейского командира, хотя пока ему еще не приходилось командовать. У нее был неправильный муж с неправильной карьерой. Они искали друг друга, как в темноте, и не могли найти. Она намного слаще улыбалась грубияну Баррасу и высохшему Робеспьеру-младшему. Они были при власти. Он же, Наполеоне, — всего лишь младший артиллерийский офицер. Но он младший офицер только временно, пока. Он знал это наверняка. Но она-то не знала, поэтому и не замечала его. Вот он и хмурился в ее присутствии, и терялся, когда она шла к нему в ореоле своей строгой, экзотической красоты и со сладостью на замкнутых губах. Как будто ему подали незнакомый плод, а он не знал, как его есть. Недавно Наполеоне видел такого провинциала — одного депутата из какого-то северного департамента, которого угостили вареными артишоками. Он порезал себе пальцы и язык острыми листьями. На его лице сменили друг друга все возможные цвета. Однако до мягкой, сочной сердцевины артишока он так и не добрался и оставил его лежать на тарелке…