Выбрать главу

2

Фон для своей стройной фигуры и своего экзотического блеска мадам Богарне тоже отыскала особенный, подчеркивающий ее иноземную красоту, как темный бархат делает ярче крупную жемчужину. Она сняла для себя апартаменты в старом здании, загороженном от улицы другим домом, попроще. В главной стене квартиры были большие полукруглые окна, как в старинном замке. Матовый свет просачивался через кремовые тюлевые занавески и освещал красиво расписанные стены, греческие колонны, вазы. Общий тон в главной комнате был зеленовато-желтым, напоминающим увядание природы к концу лета. На ее стенах были нарисованные гирлянды и поблекшие арабески. Очень выделялись на этом фоне ярко раскрашенные большие медальоны, размещавшиеся по центру стен. В медальонах были изображены сцены из греческой мифологии, копировавшие фрески, раскопанные в развалинах Помпей. Углы потолка и круги вокруг люстр были заполнены резной лепниной сероватого гипса, чуть тронутого потемневшим золотом. И это был только зал — центр этой квартиры, где супруги Богарне собирали своих гостей. Точно так же гармонично выглядели и зеркала в драпировках из цветастого шелка в маленьком будуаре и голубые тона столовой.

Однажды Наполеоне даже довелось заглянуть в спальню Жозефины. Здесь хозяйка тоже приложила руку, перестраивая эту старую квартиру для своего переезда. Она перенесла сюда кусочек родной Мартиники — солнечные, теплые росписи украшали стены. Иноземные птицы и цветы смотрели с туманных скал. Фламинго разгуливали в пронизанной светом воде. Павлины с распущенными хвостами красовались на цветущей равнине. Амур и Психея обнимались над кроватью. А сама кровать вообще была как будто не кроватью, а целым полем, широким и высоким, и вызывающим необузданные фантазии. А цветастое шелковое покрывало с золотыми кистями драпировало все это огромное, мягкое и удобное ложе. Это было поле, на котором шалили боги, задыхаясь от смеха и любовного восторга… Наполеоне остановился здесь в смущении, как в святилище чужой религии. Он был почти так же смущен, как тот провинциал за великолепным накрытым столом, который не знал, как едят артишоки.

На фоне поблекших росписей салона он не раз видел Жозефину, сидевшую между ее красивых детей — мальчика и девочки. Они жались к своей стройной матери с двух сторон дивана; и все трое вместе образовывали прекрасную композицию в стиле Рафаэля. Сама молодая мать была задрапирована в некое подобие греческой туники из голубого атласа по новой моде французских щеголих — в пику гофрированным и накрахмаленным тряпкам в стиле свергнутой королевы Марии-Антуанетты. На ее обнаженных ногах были посеребренные сандалии. Даже красный санкюлотский колпак на голове мадам Богарне не слишком портил общее впечатление. Воплощенное зрелое материнство сидело на красивом резном диване-рекамье, изогнутом и напоминавшем большую лиру с тремя человеческими фигурами вместо струн. И оно, это воплощенное материнство, восседало в центре, обнявшись со сладкими плодами своей любви. Она принесла в этот мир уже двух новых людей, но ни одна ее черточка не увяла. Ее ноги, руки и глаза лишь обрели свои маленькие копии. Она зажгла огни других жизней, а сама при этом ничуть не поблекла. Может быть, только ее смуглая грудь, после того как ее сосали младенцы, стала немного чересчур обвислой для такого глубокого выреза корсажа. Но и в этом была своя прелесть.

Такая символичная картина материнства всегда производит впечатление на одиноких людей. Она трогает даже гордые натуры, не любящие проявлять нежность. Из-за вынужденного безделья Наполеоне в беспокойном Париже, из-за его неудовлетворенности своими стратегическими теориями без практики увиденная картина еще глубже врезалась в его упрямую голову. Святая Мадонна, которой он молился в ранней юности, уже давно потеряла привлекательность из-за грубого безбожия Руссо, скончалась от ядовитых насмешек Вольтера. Он, кажется, потерял ее навсегда. И вот совсем неожиданно она снова ожила в салоне Богарне в этом новом облике: триединство красавицы и двух детей. Его почти обижало, что малыши позволяли себе быть так близко к ней. Это было и священным гневом, и ревностью, и наслаждением, слитыми вместе. При его маленьком росте и огромном желании быть выше, которое преследовало Наполеоне с тех пор, как он себя помнил, ему хотелось в редкие моменты ревности и восхищения стать на какое-то время еще меньше, совсем крохотным, лишь бы ему позволили прислониться к этой заморской красавице, как это делали ее малыши; лишь бы хоть раз в жизни ощутить рядом с собой это полноценное материнство, к которому он, в сущности, никогда не прикасался, даже в детские годы. Потому что его слишком рано постаревшая мама, Летиция-Ромалина, дай ей Бог здоровья, всегда была немножко мужчиной. Скупая и упорная, она выкрикивала всем правду в лицо и добавляла на плохом французском: «Вуаля ком же сви!» — «Вот такая я!..» С тех пор как он ее помнил, она всегда руководила всем вместо его слабого, уступчивого отца. Командовала детьми она, била их она же. Кричала на отца, когда он приходил домой чуть позже, чем следовало, тоже она. Она же клала в кассу гонорары, полученные отцом от его клиентов. Потому что Карло Марио, его покойный отец, для этого не годился. Он любил развлечься на стороне, отдохнуть от своей энергичной и властной жены. И наверное, из-за того, что она, как говорится, постоянно «ходила в штанах», позднее у нее начали пробиваться усики на верхней губе, а бородавки на ее подбородке стали очень волосатыми. Это еще больше усиливало впечатление, что она была мужчиной в юбке.

В Жозефине Богарне он увидел нечто прямо противоположное. В первый раз в жизни он видел полноценное материнство, смешанное со сладкой покорностью. Это была подлинная женственность, тот живой материал, из которого лепятся самые чудесные возлюбленные, служанки, царицы… Муж Жозефины, Александр Богарне, действительно был до сих пор влюблен в нее. Он жил с ней уже так много лет, он произвел от нее двух детей и тем не менее все еще смотрел на нее затуманенными глазами, как юноша после свадьбы. Этот суровый воин никогда резкого слова не сказал в ее присутствии. Как будто боялся спугнуть свое счастье, как бы оно не улетело, словно экзотическая птица с золотыми перьями, в страну, из которой она была родом, на солнечный остров Мартиника…

Она была очень расточительна, эта мадам Богарне. Это он, артиллерийский офицерчик, видел по ее туалетам, духам и по всем прочим предметам роскоши, от которых никоим образом не могла отвыкнуть даже сейчас, во время террора, эта якобы санкюлотка-монтаньярка… Он, с детства привыкший к строгой экономии и в отчем доме, и в самостоятельной жизни, учась в Бриенне и будучи бедным офицером в Париже, не мог равнодушно смотреть на всякого рода расточительность. Это была одна из глубоко укоренившихся в нем черт характера, приведших его к признанию в значительной степени революционной справедливости, какой бы страшной та ни выглядела. Но ей он это прощал. Ей это было позволительно. Ведь она была женщиной-символом, ради которой тяжко трудилось множество мужчин, добывая золото для ее украшений, охотясь на зверей в лесах для ее шуб, портя себе глаза ради ее вышитых платьев, выдавливая кровь тысяч пламенеющих роз, чтобы изготовить духи для ее смуглой шелковистой кожи.

Но все это мелочи. Странно было то, что никто не восхищался ее материнством и ее преданностью детям так, как он. Ходили даже слухи, что в ее сердце было больше отделов, чем комнат в ее красивой квартире, и что в каждом стояла такая же широкая кровать, как и в ее спальне, с таким же цветастым покрывалом и с таким же камином сбоку, который топили, когда требовалось. Это, конечно, были гнусные сплетни завистников, проистекавшие, безусловно, от того, что она была ко всем очень дружелюбна. Всем она одинаково сладко улыбалась своими накрашенными губами, всех приветствовала одним и тем же скользящим движением гладкой руки, всем говорила одни и те же пышные, высокие слова о революции и свободе…