Выбрать главу

О чем говорить, Сансон был теперь самым популярным мужчиной во всем Париже. Кровавый ореол, окружавший его образ, придавал ему загадочность в глазах парижан. Он играл главную роль в некоей мистерии духа, по своей природе доброго, однако владычествующего над жизнью и смертью. Женщины всех сортов: уличные девки, пресыщенные жены из буржуазных семей и даже рафинированные аристократки — относились к нему с каким-то нездоровым любопытством. Тем же пугающим любопытством, которое заставляет детей смотреть на то, как паук высасывает соки из мух, как кошка душит птичку. Но у слабого пола такое любопытство почти всегда граничит с сексуальным желанием: лизнуть пролитую кровь, прикоснуться к ужасу своей собственной нежной ручкой, позволить ему господствовать над собой. Этот первобытный огонь тлеет почти во всякой женщине еще с диких времен, когда самый интересный мужчина был самым страшным и безжалостным — тем, кто убивал связанных пленных, как овец, и наслаждался их страданиями, не мешающими ему обжираться и спокойно спать…

Сотни этих болезненно влюбленных женщин постоянно присылали «парижскому мэтру» страстные письма, букетики, приглашения на свидания. Сансон получал их больше, чем любой другой мастер Парижа, любой знаменитый артист Комеди Франсез; даже больше, чем Дантон, этот великолепный оратор, творец революции, огромный и мужественный, с характерным носом…

Благодаря такому успеху у женщин Сансон стал весьма самоуверен. Он не на шутку прихорашивался и даже начал кокетливо играть своим кровавым мастерством на площади Революции. Отрубая треугольным ножом «вдовы» головы несчастным жертвам, он держал в зубах пламенно-красную розу и игриво перемещал ее из одного уголка рта в другой. Он прекрасно знал, что сотни влюбленных женщин пожирали его в этот момент своими голубыми, черными, серыми глазами. Они ненавидели и желали его, женщины из мясных лавок с улицы Муфтар наравне с замаскированными под санкюлоток аристократками, которые стояли тут и там в красных колпаках и фартуках.

4

Этот самый Сансон, в короткой рубахе без рукавов, подпоясанной красным кушаком и оставлявшей открытыми его сильные руки, теперь шагнул по приказу прокурора на одну ступеньку вниз, чтобы помочь своим подручным, которые не могли справиться с полусумасшедшей женщиной… Ритмично и размеренно он сделал пару шажков, с преувеличенной элегантностью крепкими руками обхватил приговоренную поперек ее якобы беременного живота, легко поднял ее над последней ступенькой, ведущей на эшафот, и мягко положил кричащим ртом вниз на косо прислоненную к гильотине доску. При этом он подмигнул своим подручным, чтобы те привязали жертву как полагается. А сам, улыбаясь, повернулся к публике и передвинул зажатую в зубах розу из одного уголка рта в другой. Это должно было подчеркнуть, как легко он помог своим подручным там, где они не справились. Но самому связывать жертву — это уже не его дело. Так низко он, мэтр, опускаться не может.

Парни кинулись исполнять распоряжение мастера. Один из них сразу же связал ремнями ноги приговоренной, а второй попытался нагнуть кричащую голову и засунуть ее под специальный деревянный хомут. Эта работа оказалась потруднее. С отчаянной силой, которая вдруг появляется у потерявших рассудок или у утопающих, приговоренная извивалась, как змея, верхней частью тела и непрерывно выла. Она же кричала, что беременна!.. Растерянному подручному палача пришлось схватить ее за растрепанные поседевшие волосы, чтобы притянуть голову к доске. Открылся выбритый затылок — голый и бесстыдный, как блуд. Ее нос был разбит и кровоточил. После столь элегантной помощи мастера Сансона это выглядело особенно отвратительно и грубо. Подручный палача сам это чувствовал, и поэтому его руки двигались неуверенно, он плохо закрепил деревянный хомут на затылке. Но должен же быть этому конец! Чертыхаясь и сопя, он засунул доску с привязанной к ней приговоренной, как длинный ящик в комод, под большой треугольный нож.

Только теперь до приговоренной дошло, что вопли о беременности уже не помогут. Ее якобы беременный живот вдруг стал плоским, почти таким же плоским, как доска. Вся ее сила сконцентрировалась теперь в ее голом затылке и спине, вздрагивающей под плохо закрепленным хомутом. Ей удалось повернуть голову и положить на доску щеку. Тут она увидала одним глазом стальной блеск и издала придушенное кудахтанье, как курица перед тем, как ее режут. Наверняка какая-то новая мысль молниеносно возникла в ее оглушенном и все же страшно возбужденном мозгу; какое-то новое волшебное слово, которое, может быть, еще способно было удержать нависшую над ней сверкающую смертоносную сталь… Но этому слову уже никогда не суждено было прозвучать, потому что Сансон, главный палач, в то же мгновение потянул шнур рукоятки, удерживающей сталь вверху. Тяжелый треугольный нож обрушился вниз. Он сорвался, будто с карниза, и молниеносно снес обезумевшую голову. Он перерубил шею не со стороны затылка, а сбоку.

Тяжелый клубок головы перевернулся, как большой пузатый кубок, полный темно-красного вина. На мгновение он задержался, цепляясь растрепанными волосами, а потом мягко скатился в корзину с опилками, как это обычно и бывало. Необычным было только то, что кровь брызнула из перерубленных артерий не короткой дугой, а каким-то извилистым фонтаном и залила нерасторопному подручному палача пол-лица. Он словно надел на лицо алую полумаску, из-под которой испуганно мигал его какой-то противный, неестественно голубой глаз.

— Саль карабос![204] — выругался он и стал быстро вытирать лицо рукавом. — Даже после смерти она плюется…

— Мондье!.. Жези!..[205] — начали тихо креститься люди в толпе вокруг гильотины. Они крестились, совсем забыв, что теперь нельзя полагаться на Бога, только на «чистый разум».

Сцена, которую они только что пережили, видимо, оказалась сильнее чистого разума.

Глава тридцатая третья

Марсельеза

1

Чтобы пресечь внезапное волнение толпы, вызванное ощущением трагизма казни, кто-то подал знак разодетой в пух и прах гвардейской капелле, стоявшей здесь наготове, вероятно, ради более значительных событий и более серьезных врагов Республики… Знак был подан, и сразу же широкие медные пасти труб и узкие горла армейских флейт взяли первые тона бодрой мелодии, которая начинала уже становиться популярной. От первых же музыкальных пассажей захватывало дыхание. Они потрясали своим страстным темпом и покоряли веселым полнокровием. В них звучала воля всего народа, воля, клявшаяся все перестроить заново и всех победить. Музыка сразу же заразила всех вокруг своим бурлящим мужеством. Ноги сами собой стали приподниматься и отбивать такт. Кулаки сжимались и в едином порыве угрожающе вздымались вверх, подражая всем движениям капельмейстера. Сердца, еще не отошедшие от волнения, вызванного предыдущей кровавой сценой, забились в едином ритме и понемногу успокоились. Набежавшие на глаза потрясенных людей слезы засияли, как дождевые капли в свете луча неожиданно показавшегося солнца. А шеи, которые только что были повернуты с болезненным любопытством к грязно-красному помосту гильотины, теперь распрямились. Тысячи глоток подхватили мужественную мелодию и воплотили ее в более или менее знакомых словах:

Алон-з-анфан де ла Патри! —

Вперед, сыны Отечества!

День славы пришел…

Это была новая патриотическая песня, которая первоначально была сочинена для французских волонтеров на Рейне. Автором музыки и слов был молодой композитор и саперный офицер Руже де Лиль, гораздо больше ценивший другие свои музыкальные произведения: оперы, сонаты, квартеты… Но история ничуть не посчиталась с его частным мнением. Все прочие его произведения давно и заслуженно забыты. А именно эта «никчемная песенка», как называл ее автор, отделилась от его личности и пошла по своему собственному чудесному пути, как всякий шедевр, позабывший своего создателя и живущий собственной жизнью столько, сколько ему отпущено.