Сначала эта песня неслась на крыльях стремительных французских армий, когда в 1792 году была объявлена война австрийцам и пруссакам. Потом она грохотала тяжелой поступью взбунтовавшихся народных масс. Она бушевала всю эпоху Великой революции. Песню было запрещали, как опасную и якобинскую, но она тут же вырывалась из-под запрета, как из тюрьмы, и снова звенела своими разорванными цепями. Она целых восемь десятилетий владычествовала всеми недовольными умами, пенилась и вздымалась волнами во всех политических баталиях вплоть до завершения восстания коммунаров… Здесь ее заряд исчерпался. Реставрация превратила ее сухой порох в официальный сладенький гимн Третьей французской республики…
И до сего дня несколько раз в год, в дни национальных праздников и официальных парадов современной французской гвардии с развевающимися на ветру лошадиными хвостами на медных касках, эта песня марширует через Триумфальную арку на Елисейских полях, мимо президентского дворца, а время от времени — на площади Бастилии. Состарившуюся песню освежают ревом труб, пробуждают от полудремы, вспоминая ее юность. И она, старушка, конечно, бодрится и где-то в вышине парит над своими правнуками, протирает себе глаза надушенным платочком в цветах триколора… Такова судьба всех подобных произведений. У них есть свое игривое детство, своя бурная юность, свой порыв к строительству и к разрушению в среднем возрасте, своя окруженная почетом вялая старость и своя неизбежная смерть… Примечательно у этой песни только то, что она родилась в патриотическом воодушевлении, во времена прежних побед над пруссаками, а патриотический шаблон получился из нее после войны, проигранной тем же пруссакам, только уже полтора поколения спустя, в 1872 году.
Свою триумфальную юность эта песня, как уже было сказано, обрела во французской патриотической армии, в Эльзасе. Первым, кто пел и разучивал ее со своими рекрутами, был не кто иной, как Клебер[206] — полководец, прославившийся позднее в Вандее и в Египте. Однажды с пением «Марсельезы» пересекая Рейн, чтобы сражаться с пруссаками, он от воодушевления упал на колени на раскачивающемся понтонном мосту, составленном из связанных лодок, и все его солдаты встали на колени вслед за ним. И так, на коленях, они допели, как молитву:
О, святая любовь к Отечеству,
Веди нас по дороге мести!
Из Эльзаса эта песня неизвестными путями добралась далеко-далеко, до самого Марселя. Там под ее звуки построились первые добровольческие революционные батальоны, прозванные непокорными, и победным маршем почти прошли под них через всю Францию, до Парижа. Вдоль всей этой долгой дороги через горы и долины эту песню подхватили жители городов и деревень и разнесли ее, как огонь, повсюду, где только поднимался дым из труб французских домов. А когда первая рота «непокорных» дошла до Парижа, уже вся Франция знала «песню марсельцев». Так и случилось, что именно их именем, а не именем автора эта песня называется до сего дня — «Марсельеза».
Сочинивший ее Руже де Лиль все еще жил в Эльзасе, и ему даже в голову не приходило, что его «патриотическая песенка» имеет такой успех у гнусных санкюлотов. Десятого августа того же года монархия Людовика XVI окончательно пала, а Руже де Лиль даже не старался скрыть свою антипатию к революционерам типа Марата.[207] Он считал их «несчастьем Отечества», за что был выгнан из полка и объявлен врагом нового строя. С тех пор он под чужим именем скрывался от преследователей, скитаясь по департаменту Верхние Альпы и нигде не останавливаясь дольше чем на сутки.
2
Артиллерийский офицер Наполеоне был не единственным человеком, которого эта захватывающая мелодия встряхнула от тяжелого впечатления, произведенного предыдущей сценой. Для него, прирожденного солдата, была физически неприемлема любая кровавая месть невооруженному врагу, особенно если этот враг лежит связанный, как теленок; и особенно если этот связанный враг — женщина… Ведь кровь такого рода, как была сейчас пролита на его глазах, проливают те, кто не уверен в собственных силах, те, кто играет на самых низменных инстинктах народа, стремясь обязательно либо выиграть, либо напугать. Нет, такое потрясенное, частично даже распавшееся государство, каким была сейчас Франция, нуждалось в совсем иной крови, в крови, которая будет не размывать, а цементировать его. Франции требовалась кровь героев. Солдат, солдат…
В своем восхищении перед звучавшей песней, которая так хорошо выражала его скрытые мысли о героизме, дисциплине и марширующих колоннах, он прикоснулся к плечу своего товарища Бурьена, подавая знак, что хочет ему что-то сказать. А тот, будучи значительно выше Наполеоне, наклонился к нему, и корсиканец громко прокричал ему в ухо, хотя в громе «Марсельезы» казалось, что он шепчет:
— Ты послушай!.. Странная судьба у песни, не правда ли? За автором охотятся повсюду, как за зверем, но под звуки написанной им песни маршируют сами охотники. Поэт — вне закона, а его песня…
Бурьен, которому неудобно было стоять, наклонившись, пожал плечами:
— Чего ты хочешь? Де Лиль — фанатичный роялист. Конвент вынужден это учитывать…
— Говори что хочешь, — не уступил Наполеоне, — но революция приносит с собой примечательные курьезы.
— Сама революция — один большой курьез. Толстая красная черта поперек всех старых счетов, проветривание всех изъеденных молью мыслей…
— Хватит витийствовать! Твои стихи я уже слыхал. Жаль, говорю я, что столь героическая песня звучит в таком месте. Ее используют здесь, чтобы забить ее ароматом кровавую вонь, заглушить совесть. С такой песней хорошо форсировать реки. Крепостные стены сами рухнут от этого дьявольского ритма. Ружья выпадут у врагов из рук…
Бурьен устал стоять, наклонившись к маленькому Буонапарте. Он распрямил спину, изобразил заносчивую мину на лице и последних слов не расслышал. Зато поющий народ, сам того не зная, на них отреагировал… Словно понял невысказанную мысль Наполеоне. Песня зазвучала еще громче. Она вырывалась из тысяч глоток вокруг гильотины. Гвардейская капелла, начавшая мелодию, теперь потонула в этой поющей силе, как тонет свет факела в лучах восходящего солнца:
Оз’арм, ситуайен!
К оружию, граждане,
Формируйте батальоны, Маршируйте, маршируйте!
Теперь ритм песни воодушевлял и требовал свершений. Можно было на самом деле подумать, что каждая несчастная голова, скатившаяся здесь сегодня в грязную корзину, поднимается и очищается этой песней, превращаясь в строительный камень, погруженный в красный цемент; новый камень для строящегося на века высокого здания…
3
Теперь в длинной колеснице позора оставался только один человек — дворянин в подрубленном парике, тот самый уверенный в себе аристократ, который, увидев в густой толпе Наполеоне, не отрывая злобного взгляда от его армейской треуголки, проклинал на чем свет Республику и кричал: «Да здравствует король!..» Как оказалось, его в качестве особого наказания оставили на самый конец, чтобы он увидел казни своих приговоренных соседей по тюрьме и пережил все конвульсии позорной смерти еще прежде, чем сам будет обезглавлен. Это, наверное, ему «услужили» разозлившиеся солдаты конвоя…
Наконец пришел и его черед. Подручные палача уже вели приговоренного к ступенькам эшафота. Но даже этого аристократа старой закваски, который все время сидения связанным в колеснице позора держался независимо и смотрел на смерть своих товарищей по тюрьме с равнодушной философской улыбочкой, даже его как-то странно взволновала страстная песня. Даже его красиво очерченный рот немного приоткрылся, улыбающиеся глаза забегали, и все то «спокойствие», которое он до сих пор изображал, заколебалось. В буре этой песни он вдруг ощутил свою смертность, а со ступеней эшафота увидал внизу все это праздничное торжество народа, провожающего на смерть своих согрешивших сынов, проливающего их кровь с такой убежденностью. Франция идет ко дну, но при этом поет вместо того, чтобы стонать… Странное дело!