Выбрать главу

На верхней ступеньке он задержался на короткое мгновение, не поддавшись своим конвоирам, нарочно цепляясь за ступеньку своим расползающимся башмаком, как прежде — полубезумная женщина. Но не из-за грубой жажды жизни. Нет! Это было какое-то любопытство, которого он прежде не знал и которое считал исключительно плебейским. С этим нескрываемым жадным любопытством он сверху охватил одним взглядом толпу, певшую с таким воодушевлением. Все пели как один и собирались построить на его могиле и на могилах других таких же, как он, новый мир. Все заново… Даже не спрашивая его, не нуждаясь в его разрешении, не советуясь с его логикой, не желая слышать о том опыте, который приобрели он и многие поколения его образованных предков. Напротив, народ хотел побыстрее отделаться от него и ему подобных, чтобы они не путались больше под ногами во время этого строительства в своих несвежих париках на полуобритых головах и со своими несвежими советами. Их время кончилось… Господь на небе, разве такое возможно? Этого же не может быть!..

Потрясенный аристократ хотел подать знак, чтобы все на минутку замолчали, потому что ему есть что сказать. Но руки были связаны за спиной. Правое плечо под расползающимся фиолетовым атласом только ревматически щелкнуло от напрасно сделанного усилия. Тогда он разомкнул губы и что-то крикнул. Но его слабый голос исчез в ритмичной буре «Марсельезы». О, о! Много потерял парижский народ, не услышав эту исповедь. Исповедь целого класса о том, что только сейчас тот понял, как он беден при всей своей родовитости. Приговоренный аристократ хотел добавить и еще кое-что. Однажды его уже ограбили в Шантиньи. Его имущество растащили из дворца, картины сожгли, ткань с его фамильным древом разорвали, привилегии растоптали. И тем не менее тогда он не чувствовал себя таким бедным, как сейчас. Теперь, этой проклятой песней, его полностью обобрали. Это был гораздо худший грабеж. Медные трубы гвардейской капеллы, как мякину на гумне, развеяли всю его гордость и уверенность в себе, всю веру в то, что старый мир еще вернется и рассчитается за его бессмысленную смерть и хорошо сыгранный аристократизм перед нею… На этот раз он был совсем нищим… Послушайте, граждане! Свободные граждане Парижа!..

Но никто его не слушал. Слабый голос совсем заглох. Худые колени под последней парой чулок и панталон вдруг ослабли, подогнулись. Бессмысленно бороться с таким мировым потопом. Так пусть все это катится ко всем чертям! И пусть этот бурлящий поток как можно скорее расколет его голову вдребезги о первое же дерево.

Подручные палача оторвали приговоренного от последней ступеньки и втащили на эшафот. Влажный октябрьский ветер дунул резко и порывисто на его открытый затылок, ворвался под обрубленный парик, вытащил оттуда его собственные волосы — жидкие, мягкие, поседевшие, и рассыпал по его впалым щекам. В том, как они его щекотали, аристократ ощутил какую-то странную иронию. За мгновение до смерти вылезли они наружу, его настоящие, человеческие волосы, которые он и все его поколение постоянно, как что-то неприличное, прятали под вечно потными, неестественно напудренными париками. И вот они показались перед самой смертью, эти презираемые волоски, которые когда-то гладила и расчесывала его мать. И они жалуются ему, развеваясь на ветру, упрекают, что не только парик его был фальшивым и неестественным, нет! Фальшивыми и неестественными были все его дни и ночи, его вечные праздники, его мысли, его отношение к людям, которые не жили в замках и не носили тяжелых париков и тесных камзолов. Все у него и таких, как он, было спрятано под париками, под масками, под шелухой. Все настоящее в себе он вечно прятал от других и даже от себя самого. Но у народа больше не осталось терпения, народ сам взялся за дело. Он сдирает всю высохшую шелуху. Он хочет вынуть ядро, ядро жизни… О Господи!

Но ему не дали больше ни минуты, чтобы разобраться с нахлынувшими мыслями. Он еще пытался хвататься за них, как утопающий за воду, но они ускользали и пенились вокруг, как эта песня плебса, как эти волны музыки. Утопая, он сделал открытие, но уже не смог донести открытое до всего мира…

Под самым эшафотом кто-то резко и зло сказал:

— Сансон, делай свое дело!

Там, одетый в черное и красное, стоял прокурор Республики со сросшимися на переносице бровями, холодно и повелительно, как стервятник, блестя стеклами очков.

Глава тридцатая четвертая

Жирондисты

1

На этот раз в коротком приказе прокурора прозвучало беспокойство. Такое же беспокойство ощущалось и в неуверенных движениях тюремного врача в белом халате с красным воротником, и в резкой жестикуляции многих других служащих, находившихся вокруг гильотины, — и в гражданской одежде, и в полицейской форме. Это беспокойство сразу же передалось зрителям. Тревога передавалась из уст в уста. Капитан Бурьен тоже наклонился к своему низкорослому коллеге и быстро прошептал:

— Буонапарте! Жирондисты…

Волнение полицейских, смешанное с затаенным ужасом, не было напрасным. Ведь, в конце концов, казнь депутатов была гвоздем «представления» на площади Революции, апофеозом сегодняшней публичной бойни. А начали ее с «простых политических преступников», чтобы уравнять всех приговоренных, подвести депутатов от Жиронды и их сторонников под общую категорию: «враги народа и Республики».

Под это внезапное волнение и гром «Марсельезы», которую оркестр еще продолжал играть, но которой люди подпевали уже слабее, голова аристократа скатилась в корзину. На кончике доски остался висеть только его подрубленный, давно не пудренный парик. Зацепился.

Когда треугольный тяжелый нож поехал назад, вверх, а подручные палача начали отвязывать обезглавленное тело, один из них заметил этот забрызганный кровью нечесаный парик и одним пальцем, как какую-то отвратительную дохлую тварь, столкнул вслед за скатившейся в корзину головой.

От волнения, на время отвлекшего внимание полиции, как мундирной, так и тайной, выиграли до сих пор кое-как скрывавшие свое противоестественное влечение к смерти зрители, находившиеся вблизи от гильотины. То, что раньше было у них потаенным, спрятанным в нечистом блеске глаз, в движениях уголков рта, теперь раскрылось полностью в сладко-подавленных стонах, полупьяных выкриках и жадном желании видеть чужие страдания.

— О… Мадонна! — услыхал Наполеоне совсем рядом знакомое восклицание, выдававшее итальянское происхождение того, у кого оно вырвалось. Здесь и сейчас в этом проявлении восторга было что-то болезненно-непристойное.

Повернувшись, он увидел немолодую пару, стоявшую в обнимку и смотрящую друг на друга с выражением горячего обещания и наглого требования.

И, не успев отвести взгляд от этой противной пары, этого странного экзотического цветка человеческих инстинктов, расцветшего только в кровавом болоте и помоях цивилизованной и загнившей дикости, он услыхал страстный зубовный скрежет. Это выражал свои мерзкие эмоции широкоплечий парень с носом, похожим на клюв аиста, и с желтоватыми белками. Это был типичный лотарингский крестьянин, уже давно испорченный бурной парижской жизнью, но еще не совсем забывший свой родной диалект. Главным образом он вспоминал его, ругаясь:

— Ах, йот![208] Сакррра-менто!..

Парень произнес последнее слово медленно и хрипло, с раскатистым «р», став при этом похожим на леопарда, грызущего окровавленную овечью тушу…

Был там еще и молодой человек с помятым лицом, который слюняво целовался с толстой краснощекой женщиной с подкрашенными голубым глазами и в санкюлотском колпаке на плохо подстриженных жидких волосах. Оба, видимо, были опустившимися людьми из уголовного мира, уже давно растерявшими силы от пьянства и разгульного образа жизни. Лишь кровавые сцены, пожары и вид страдания могли еще пробудить в них отзвук потерянной способности наслаждаться.

Как от дурного запаха, Наполеоне Буонапарте отвернул свою голову на короткой шее и наморщил гордый римский нос. Он невольно вспомнил покойного отца, который особыми словечками и жестикуляцией передавал Летиции, его матери, что он видел за границей, у испанцев.