Выбрать главу

Ставни верхней комнаты гаона играли таким образом у евреев ту же роль, что знамя у иноверцев, не рядом будь упомянуты, на дворце Потоцких и над входом во дворец графа Тышкевича, «охранявшимся» двумя статуями… По ставням можно было узнать, когда у Виленского гаона все в порядке, а когда у него, Боже упаси, какая-нибудь беда; уехал ли он, дай ему Бог долгих лет жизни, или же вернулся домой. Приближенные, знавшие обыкновения гаона и все его потребности, точно угадывали, что он делал в ту или иную минуту. Они производили свои расчеты в соответствии с тем, раньше или позже сегодня открылись ставни в верхней комнате и как долго они оставались открытыми. Они знали, когда можно было подняться к гаону, не помешав ему ни в изучении Торы, ни в его скромном обеде. Над этой священной верхней комнатой и ее обитателем тряслись, как над драгоценным камнем, оставшимся от древней «короны Торы»[221] и оказавшимся в Изгнании вместе с народом Израиля. Над ним тряслись, как над единственным сыном Бога и святой Торы, благодаря которому жила вся Вильна. И не только Вильна, но и все еврейские общины в Литве, на Волыни и в Белоруссии. С ним, дай ему Бог долгих лет жизни, не могло и не должно было случиться ничего дурного.

2

Не могло и не должно было… Но есть ведь и сатана, постоянно строящий против нас козни. Он-то и наседал на Виленского гаона в виде всяческих «молелен» и «странных письмен»,[222] начертанных от руки; в образе диких обычаев, сопровождавших молитву, как-то: выкрикивание во весь голос неуместных, не принадлежащих святому языку слов посреди тихой молитвы восемнадцати благословений; в образе «наточенных ножей» и новых молитв, выдуманных учениками Бешта и межеричского проповедника. Подобных молитв не слыхали во времена наших отцов, дедов и прадедов. Их не было ни в их обычаях, ни в их молитвенниках.

Уже пару лет вся Вильна отчетливо видела, что гаон действительно стареет и седеет. Он становится еще более низеньким, худым и согбенным. Сподик то сваливался с его головы, то налезал ему на уши. Если бы речь шла о каком-нибудь другом старике за семьдесят, в этом не было бы ничего удивительного. Особенно если этот старик спал бы так мало, ел, как птичка, и так сильно страдал бы от запоров из-за постоянного сидения. Однако когда речь шла о гаоне Элиёгу, такие соображения евреи не желали принимать в расчет. Они искали какие-то скрытые причины, словно матери, беспокоящиеся о своем единственном сокровище. Проклинали чей-то дурной глаз, чью-то зависть…

Однако это не помогало. Теперь из притвора синагоги довольно часто было видно, что ставни верхней комнаты, располагавшейся над молельней погребального братства, открыты посреди бела дня. За грехи наши многие гаон лежит, лежит в своей узкой кровати, на тоненьком матрасе, набитом соломой. Сам такой же тоненький, но матраса, набитого сеном, он себе все еще не позволяет. Сено ведь мягче соломы, оно слишком располагает наслаждаться радостями этого мира.

Реб Элиёгу лежал. Печатные и рукописные книги возвышались грудами, и целый день в них никто не заглядывал. Его приближенные и горячие приверженцы утверждали, что виноваты в этом «они». Их имена даже не хотели упоминать, как имена «нечистых». Все и так знали, кто такие «они»… Виновата была страшная горечь, лежавшая на сердце Виленского гаона уже более двадцати лет, с тех пор, как он начал открытую борьбу с «сектой подозрительных». Именно с «сектой подозрительных», а не с хасидами, как они называли себя сами…

С тех пор как на «секту» был наложен херем,[223] о чем было провозглашено на ярмарке в Зельве,[224] приверженцев «секты» по прямому приказу гаона били палками, выставляли на куне,[225] приковав к позорному столбу. Их сочинения публично сжигали у входа в Большую синагогу, а их белые холщовые лапсердаки разрывали прямо на них посреди улицы. Их лишали заработков, выгоняли из квартир, где они жили годами. Двери в их молельни заколачивали досками. Но все это не помогало. Число хасидов неуклонно и стремительно увеличивалось, Господи, спаси и сохрани! Одну их молельню закрывали, тут же открывались десять других. Одну книжку сжигали, тут же писались семь новых. За последние пару лет этот пожар проник и в Белоруссию, даже в Шклов, этот столп раввинистического учения и величия. Вместо того чтобы переписывать книжки, «подозрительные» принялись их печатать. Они даже похвалялись в духе пророков: «Нам спилили смоковницы, а мы их заменим елями»… И как же святой гаон мог не принимать всего этого близко к сердцу?

В делах этого мира реб Элиёгу всегда был очень строг. С юности он твердо придерживался мнения, что путь Торы можно найти только тогда, когда ешь только немного хлеба с солью, пьешь одну воду и спишь на земле. И он проповедовал своим ученикам, что плотские желания и дурные мысли происходят именно от еды и питья. Он говорил, что и в Писании содержится указание на это:«.. и сел народ есть и пить, и поднялись веселиться»[226] — как раз перед тем, как евреи совершили грех Золотого Тельца, они уселись есть и пить, и только потом встали веселиться, что Раши истолковывает как «грешить»…

Это прямо противоречило тому, чему учили Бешт и межеричский проповедник. Они учили, что Шхина[227] покоится на человеке, лишь когда он весел. А веселить себя можно всем, что заповедовал Бог. Постоянно пребывать в печали означает предаваться идолопоклонству.[228]

Смогли ли даже самые ближайшие приверженцы гаона отделаться от этого глупого мира, как их учил их великий ребе, большой вопрос. Однако того, что сам гаон вел себя таким образом на протяжении всей своей долгой жизни, никто не мог отрицать. Он был очень скромен в своих потребностях, ел только для того, чтобы удержать душу в теле и иметь силы для изучения Торы. После более сытных, чем в будни, субботних трапез он всегда чувствовал себя плохо, что давало ему новый повод попоститься. Он никогда не позволял себе рассмеяться. Даже когда так забавно куролесил самый маленький из его внуков. Скорее, он строго отчитал бы малыша. Гаон никогда не плясал, даже с отцом жениха на свадьбе своей младшей дочери. Он предпочел провести на свадьбе урок Торы. С закрытыми глазами он сидел над лекехом и водкой и произносил одну из своих знаменитых проповедей о «казнях, свидетельствах и поклонении звездам» — и все это о таких законах, обсуждение которых мало подходило для свадебного пира.

И вот с тех пор, как «секта подозрительных» распространилась по святым еврейским общинам, учитель наш Элиёгу совсем удалился от мира. Даже свой обычный «хлеб с солью» он перестал есть и обходился теперь жиденьким крупником.[229] Да и то лишь раз в день. Чуть перекусил — и снова за Тору. Сам он, дай Бог ему долгих лет жизни, даже оправдывался, говоря, что зубы уже больше не служат ему и жевать хлеб стало больно. Но, слава Богу, известно было, что это отговорка и на самом деле он хочет искупить таким образом прегрешения всего народа Израиля…

Дело зашло так далеко, что раввинша и сыновья, и зятья, уже привыкшие к суровой жизни главы семейства, стали жаловаться людям. Они говорили, что боятся… Конечно, нельзя открывать уста сатане, но так дальше продолжаться не может. Он, дай ему Бог долгих лет жизни, едва ноги переставляет… И чем это все кончится?

Тогда старосты Синагогального двора и главы Виленской общины испугались не на шутку. Они пришли умолять гаона, чтобы он принимал немного больше пищи и посоветовался с врачом, если не может справиться с болезнью сам. Да вот тут недалеко, на Немецкой улице,[230] можно спросить…

Но гаон, маленький и исхудавший, не допускал к себе врачей и по-прежнему в рот не брал куска побольше и получше. Он только отвечал резко и коротко словами из Геморы: «Болит голова, пусть занимается Торой!»[231] Дальше там, как известно, сказано, что если болит живот, тоже надо заниматься Торой… И он продолжал сидеть над святыми книгами.

Тогда написали письмо единственному врачу, которого гаон все-таки ценил, и отправили это письмо со специальным посланцем в Шклов, что стоит на реке Днепр: «Сильнейшему среди всех, словно лев, великому в Торе и в науке, вознесенному в знаниях медицины, как и в чудесах Божественной колесницы,[232] реб Боруху Шику, да воссияет светоч его!» В этом письме умоляли, чтобы врач поторопился и помог бы «своей наукой исцеления» нашему великому учителю, «на чьи руки он лил воду»,[233] и не допустить, чтобы этот светоч Израиля, не дай Бог, погас.