Шаг за шагом копьеносцы теснили спартиатов, пока не отбросили их в лагерь, укрепленный валом и рвом. Клеомен швырнул прочь истерзанный щит с иссеченной лаконскою лямбдой.
– Сдержать! – закричал он, с отчаянием видя, как враги сначала по одному, а потом целыми группами, взбираются на вал. – Сдержать!!!
Но не было силы – сдержать, ибо все было кончено…
Битва при Селласии… Ах, эта битва при Селласии, о которой ни слова нет в школьных учебниках. Конечно, это не Фермопилы и не Филиппы. Она не была не столь грандиозна, как, скажем, Гавгамелы иль Ипс, и не повлекла таких жертв, как Канны или Зама. Наверно, она была не столь судьбоносна, хотя как посмотреть, ибо решала судьбу многих – и не только людей, но и государств, и даже стала знаковой для будущего.
Когда обращаешься к этой битве – злополучной битве при Селласии, не покидает ощущение, что битва эта была неестественной, искусственной, насильственной для обеих сторон. Толстой уверял, что любая война, любая битва неестественна, что она есть выражение миллиардов причин, хаотичной воли многих, выливающейся в слепое развитие событий, цепь случайностей, довлеющих над волей правителей и стремлением целых народов. Здесь есть зерно истины, но не проращенное зерно. Бывают битвы, предопределяемые не только волей вождей, но и волей народов, не только волей народов, но и самим ходом мирового развития; и случайности – лишь арабесочное обрамление таких войн, таящих глубокий, сокровенный, судьбоносный смысл.
Так, битва при Платеях была выражением претензии Востока на гегемонию в мире. Ксеркс замахнулся не просто на Грецию, но на весь западный мир; замахнулся, но проиграл – проиграл еще в Фермопилах.
Битва при Каннах – не просто олицетворение соперничества могущественнейших на тот момент держав, а новое столкновение Востока и Запада, еще большего Запада и еще большего Востока, ибо по сути своей римляне были западнее греков, а карфагеняне, как это ни парадоксально, восточнее персов. Это был апогей противостояния Запада и Востока в Древности, завершившийся победой Запада – пустой победой, ибо пройдут века – не так уж много – и верх одержит Восток, неиссякаемый, нескончаемый и буйный. При Фарсале Цезарь и Помпеи не просто боролись за власть, а решали, чему быть: республике или империи. Победил Цезарь, обеспечивший Риму еще пять веков гегемонии в мире.
Платеи, Канны, Фарсал… Там было за что сражаться, за что умирать. Но что делили в злосчастной битве при Селласии лаконцы и македоняне? Гегемонию над Элладой? К чему была нужна эта гегемония, когда над Балканами все отчетливей простиралась тень крыльев римского орла? К чему?
Этого мог не видеть Арат, достойнейший из греков, но ослепленный химеричной идеей единства через демократию и федерацию, хотя и демократия в античном ее выражении и федерация уже давно продемонстрировали свою нежизнеспособность. Но Клеомен, этот царственный мечтатель, грезивший об очищении мира. Будучи идеалистом в душе, в жизни он был редким, жесточайшим прагматиком, готовым на все, исключая разве что низость, на любые жертвы, когда речь заходила о достижении поставленной им себе великой цели – объединении Эллады. Но Антигон Досон, быть может, самый достойный из владык Македонии Они уже слышали поступь римских калиг, и что же искали в этой битве они?
Они не враждовали лично. Антигон не испытывал неприязни к Клеомену, спартанский царь не испытывал к Антигону ненавистного чувства, подобного тому, что, вне сомнения, у него вызывал Арат. Несомненно, Клеомен ненавидел македонян, как давних угнетателей Эллады, но не мог не признать, что македоняне все же лучше, роднее, ближе, чем далекая Сирия иль обретавший все большую силу Рим.
Несомненно, Антигон не любил спартиатов, оспаривавших у Македонии право быть первым в Элладе, но лакедемоняне были ему конечно же ближе, чем римляне иль египтяне. Но, тем не менее, они – эти два ярчайших героя своего времени – сошлись у Селласии, и была битва, по упорству и кровопролитности своей беспримерная в Древности.
Должно заметить, битвы Древности бывали не столь кровопролитны, как это порой представляется. Непосредственно в сражении редко гибла даже десятая часть противостоящих армий; если потери и бывали велики, то причиной тому было либо бегство одной из армий, либо избиение окруженных, как это случилось при Каннах. Когда же обе стороны имели возможность для отступления, число павших исчислялось сотнями, редко тысячами; причем считанными тысячами, хотя это и немало.
В битве же при Селласии Клеомен потерял более половины своей двадцатитысячной армии, причем пала почти вся гвардия. Из шести тысяч воинов-спартиатов, что вышли на эту битву, уцелело лишь двести. Соотношение ужасающее. Многим эта цифра кажется завышенной, но какой интерес тут был завышать? Преувеличивать славу – Антигону? Сомнительная слава. Или взывать о жалости – Клеомену? Достойна презрения подобная жалость. Нет, они не любили преувеличивать. Ни уж тем более взывать. Уцелел лишь каждый тридцатый из тех, что гордо именовали себя спартиатами – гражданами Лакедемона.
Кроме того, погибла большая часть наемников Клеомена, многие из союзников. Едва ли треть армии смогла спастись бегством, а пленных почти не было – македоняне их не брали. Македоняне также понесли потери, громадные для подобной битвы, когда ни одна из сторон не имела возможности ни окружить противника, ни полноценно преследовать его. Все это свидетельствует о ярости, с какой бились враги. И невозможно понять, в чем же причина этой ярости. Невозможно… Но это была выдающаяся битва. Клеомен разработал идеальный план битвы; лучшего плана в подобной ситуации не сумел бы придумать никто. Антигон ответил контрпланом, не менее блестящим. Они сплели в единый клубок без малого пятьдесят тысяч бойцов, чтоб подарить Смерти половину из них. И никто впоследствии: ни современники, ни потомки – так и не смог понять: кому и зачем это было нужно. Кому? Зачем?
Битва при Селласии… Ах, эта битва при Селласии, о которой ни слова нет в школьных учебниках.
Наемники побежали, справа и слева обходили вражеские всадники и пельтасты. Верный Федрон, по иссеченным доспехам которого струилась кровь, подвел коня.
– Спасайся, царь…
– Нет! – закричал Клеомен.
– Спасайся! – слабея голосом, повторил Федрон. – С гибелью войска наше дело еще не проиграно, твоя же смерть означает полный конец всему. Спаси себя, чтобы спасти Спарту!
Федрон покачнулся и упал. Клеомен подхватил повод коня. Несколько мгновений он колебался, размышляя, последовать совету Федрона, иль броситься в битву. Сердце жаждало доблестной смерти, разум требовал искать спасения, ибо Федрон был прав – одно лишь имя Клеомена способно было возродить величие Спарты. И Клеомен бежал – в Спарту, оттуда в Гифей, затем морем в Египет. С ним спаслось около ста спартиатов. Еще столько же сложили оружие, вручая свою жизнь победителю. Все прочие остались лежать на равнине поблизости от никому не ведомого доселе городка, прозываемого Селласия. Все прочие – все кроме двухсот. Их было шесть тысяч. Спаслись лишь двести, каждый тридцатый. Все прочие остались лежать. Прочие – цвет Спарты, которой не суждено было уж возродиться.
И мрачно взирая на груды мертвых тел, Антигон промолвил сопровождавшим его стратегам:
– Мы выиграли эту битву, но, кажется, лучше б мы ее проиграли.
– Почему?! – воскликнул Деметрий из Фар, гордый собственной доблестью и состоявшейся победой.
Антигон не ответил. Он лишь закашлялся и приложил платок ко рту, чтобы, отняв его, увидеть багровые пятна, яркие, словно плащи устлавших мертвое поле воинов. Спустя два месяца Антигон скончался от чахотки в Пидне. И последние его слова были:
– А все же лучше бы мы проиграли эту битву! Судьба…
1.4
В Гуанчжуне победно ревели трубы и рокотали пузатые, обтянутые буйволиной кожей барабаны. Трепетали черные стяги, в такт им колыхались черные же бунчуки на секирах ланчжунов. Улицы Сяньяна, столицы Тянься, были полны цяньшоу,[4] предвкушавших обильное угощение, площадь перед дворцом была запружена воинами и знатью – тысячами закованных в прочные латы шицзу и сотнями и сотнями хоу и гуандай, облаченными все, как один, в халаты из тонкого полотна темных оттенков и в кожаные колпаки, увенчанные символами придворного ранга.