Вернувшиеся с фронта братья вскоре стали подыскивать работу. Император тоже старался как мог, но все без толку. Я, конечно, понимал, если уж император решил стать нишим, то должен пройти все ступени унижения. Братья в свои дела его не посвящали. Император жил сам по себе. Ясно было, что дома он долго не пробудет, ждет, пока в мире не изменится общая ситуация Он не искал случая поговорить со мной, только время от времени улыбался, и я отвечал ему улыбкой, преисполненной преданности и глубокого уважения.
Тайна тяготила меня. Труднее всего было удержаться чтобы не открыть ее брату Зельману, который был старше меня на пять лет. Я с ним спал в одной кровати, и каждую ночь тайна сама подкатывалась к горлу — это было очень мучительно. Другим человеком, от которого мне было очень трудно скрывать свою тайну, был Фавтя, мальчишка моего возраста, сын сапожника. Фавтя знал тысячи историй о переселении душ, и от всех этих рассказов мне всегда становилось страшно.
V
Самыми страшными и в то же время самыми приятными были часы после субботнего ужина. Наша компания мальчишек обычно собиралась в самой темной и маленькой комнатушке Жабенских, где под доносившиеся из соседних комнат жалобные и грустные мелодии пиршества Фавтя рассказывал свои истории о привидениях. В тишине и мраке проносились перед нами миллионы лет. У всех от ужаса замирало сердце, и никто не осмеливался даже шевельнуться.
В субботние вечера после приготовленных руками пекаря Колянко тяжелых кушаний я обычно чувствовал себя больным. А в одну из суббот из-за повышенной температуры мне пришлось даже лечь в постель. Мать куда-то ушла, а император уже целый час сидел возле буфета, напевая незнакомую мне грустную мелодию. В надвигавшейся темноте я не различал его фигуры, а слышал только грустный напев. Наша кухня, казалось, куда-то исчезала, проваливалась за пределы существования.
— Сколько тебе лет? — опросил он вдруг.
От неожиданности онемев, я боялся даже рот раскрыть.
— Десять?
Я молчал.
— Десять?
Я утвердительно закивал головой, хотя мне исполнилось двенадцать.
— А я в твоем возрасте сам зарабатывал себе на хлеб. Служил приказчиком у Рахмиля. Носил колосники, помогал грузить ящики на подводу. Самыми тяжелыми были маленькие ящики с гвоздями. Работал я много, уходил ночью, приходил ночью, недоедал, недосыпал. Мне кажется, что ты слишком много думаешь о «том свете»? Ты такой же, как наша мать. Ей все мерещится, что небесные врата распахнутся перед ней хоти бы только потому, что она когда-то сшила штаны цадику из Радлова. Если вовремя не начнешь сам о себе заботиться, умрешь от чахотки, не дожив и до двадцати лет. Умрешь, как многие твои товарищи, что годами не видят мяса и сахара. Признайся, что ты больше всего мечтаешь о том. чтобы купить в лавке Дамазера сто граммов колбасных обрезков и тут же их съесть? И, наверно, тебе очень неприятно носить ботинки на деревянной подошве, стук которых слышен на соседней улице?
Я внимал императору, притаившись как мышь. «Ты испытываешь меня, император, — думал я. — Ты хочешь знать, продам ли я душу за сто граммов колбасы, которую очень люблю. Нет, не продам, но зачем ты меня мучишь, император? Почему ты не откроешь своего божественного лика, своей императорской миссии? Какое имеет значение моя жизнь, жизнь Фавти или даже жизнь всех нас, если сравнить их с той великой миссией, которую ты должен выполнить, с теми тайнами, хранителем которых ты являешься? Император, хватит испытаний! Сердце мое бешено колотится, кажется, еще мгновение — и я крикну в восторге: я люблю тебя, император! Мне двенадцать лет, но я уже понимаю суть дела. Я знаю, что все познается в сравнении, а человек таков, каким мы его видим. Я постиг саму суть дела. Мне не надо ста граммов колбасных обрезков. Император, я не могу говорить! Вынь кляп из моего рта!»
— Почему вы сидите в темноте? Можно зажечь свет! У Цнотки уже светится, — сказала мама, вернувшись от жены сапожника.