Главный священник, отравивший вино, предназначавшееся Орскару, а в итоге выпитое мной, — его я тоже зарезал. Зная, что он уже мертв, изрезал ему лицо, глядя, как плоть расползается под ножом. Я отрезал ему губы и выколол глаза, я молился, но не Богу, а тому дьяволу, что явился за его душой, чтобы тот забрал его в ад вместе с ранами.
К моменту возвращения в покои Мурильо я снова был одет — в красную кровь священников. Я смотрел на его тушу в постели, черную в отблесках огня, и прислушивался к свистящему дыханию. Вот это уже задача. Сильный и легко может проснуться. Я не хотел убивать его, это было бы слишком милосердно.
В конце концов я осторожно приподнял покрывало с его ног и подложил веревку под лодыжки так, чтобы примерно метр оказался с одной стороны, а все остальное — с другой. Петля палача — простой узел, и я обхватил его ноги петлей, потом затянул и ушел, постепенно разматывая веревку.
По дороге к конюшне я поджигал разбросанные заранее кучки соломы и постельного белья. В конюшне я перерезал веревку, привязанную к шее коня. Прежде чем его увести, я заметил на полу полотняный мешок, набитый строительными гвоздями, и прихватил его с собой.
Брат Гейнс, которого Барлоу поставил следить за монастырем, рассказывает, что я проскакал по кладбищу на самой здоровенной коняге в мире и что у меня за спиной небо было малиновым и оранжевым от зарева: огонь плясал на крышах монастыря Святого Себастьяна. Гейнс сказал, что я был голым, весь в крови, и он думал, будто это мой крик, пока я не приблизился и он не увидел, что мои губы свирепо сжаты. Брат Гейнс, никогда не отличавшийся религиозностью, перекрестился и отошел в сторону, не говоря ни слова, когда я проезжал мимо. Он увидел туго натянутую веревку и отпрянул, когда крики стали громче и пронзительнее. Из темноты, подсвеченной пламенем монастыря Святого Себастьяна, волочился на веревке епископ Мурильо, оставляя за собой на камнях кладбищенской дорожки кровь и ошметки кожи, из сломанных лодыжек торчали обломки костей.
Я позволил Катрин разделить со мной эту ночь. Я дал ей увидеть, как братья садятся на коней и с улюлюканьем скачут в сторону рыжего зарева. Она видела, как я связал Мурильо и его охватил такой ужас, что он забыл про боль в разбитых лодыжках. И я показал ей, как долго можно вколачивать тринадцать гвоздей в человеческий череп — тюк, тюк, тюк. Как ночь превращалась в день и братья снова собирались, разодетые в краденое, черные от сажи. Братья слушали меня, кто-то зачарованно, как Райк с новеньким железным крестом на шее, украшенным красным эмалевым кружком — символом крови Христа. Кто-то смотрел с ужасом, кто-то настороженно, но все глядели, даже нубанец с ничего не выражающим лицом, прорезанным глубокими скорбными морщинами.
— Мы мясо и грязь, — сказал я. — Все запятнаны, и ничто не может нас очистить: ни кровь невинных, ни кровь агнца.
И братья смотрели на ребенка, постигающего, на что способна месть. Катрин и я — мы вместе наблюдали, как дитя узнаёт, что простой гвоздь может лишить человека разума, заставить его смеяться, плакать, лишить простейших навыков, памяти и смирения, делающих его человеком и наделяющих чувством собственного достоинства. Я позволил Катрин увидеть, как обычный забитый гвоздь может настолько изменить епископа, голову которого он пронзил, и мальчика, державшего в руке молоток. А потом я отпустил ее. И она убежала.
Мои сны снова будут моими. Игры закончились.
9
Я проснулся от голоса Макина:
— Вставай, Йорг.
В Логове у меня есть паж, обученный вежливо покашливать, покуда королевское величество не соизволит пошевелиться. В доме лорда Холланда это «Вставай» было, видимо, лучшим, чего стоило ожидать. Я нехотя сел, все еще одетый с предыдущего вечера и еще более усталый, чем был, ложась в постель.
— И вам в высшей степени доброго утра, лорд Макин.
Мой тон ясно опровергал смысл сказанного.
— Миана здесь, — сказал он.
— Хорошо. — Я поднялся на ноги, все еще не совсем проснувшись.
— Бриться не будете?
Он протянул мне плащ, висевший на стуле.
— У меня новый образ. — Я вышел в коридор мимо стоящих у входа гвардейцев. — Направо, налево?