Рассказывали, что, когда он неодолимой волной шел на ослабевший, готовый сдаться Рим, где-то в районе Римини навстречу ему вышел монах-отшельник. Воздев крест и выкрикивая издалека бессвязные фразы и слова увещевания, именем Пресвятой Троицы заклинал он царя остановиться и предавал анафеме на все четыре стороны света, призывая в помощники Отца, и Сына, и Святого духа, и скреплял все сказанное громогласным „аминь“; и тогда Аларих вышел перед своими знаменами и пошел к этому маленькому грязному человеку, изрыгающему проклятия, и как ни в чем не бывало взял святого под руку и, смеясь, стал объяснять, что он и рад бы не идти дальше, но это не зависит от его воли, что неведомая сверхъестественная сила толкает его к Риму, ногами пихает в эту бездну, насильно сажает его на трон и впивается ему в плечи, как злая гарпия. Именно сила, а не чье-то веское слово. В этой силе не было ничего, похожего на музыку, на хор ангелов, звучащий откуда-то с небес, с плывущих мимо облаков; оркестр, к которому он всю жизнь прислушивался, играл мелодию, которая всегда от него ускользала, летела вдаль, за тополя, за реку, а потом еще дальше, за холмы и долы, и останавливалась только над полыхающим храмом, трепеща в языках бушующего пламени, в криках о помощи, — но вот уже снова она устремлялась за дымом и влекла его за собою: туда, где Рим. И когда его воины, распевая псалмы и рубя направо-налево, взяли наконец Рим во имя Троицы (но совсем другой, нежели Троица отшельника), когда под разрушенными церковными алтарями и расплавленными дароносицами, под шелковыми накидками патрицианок, укрывшими спины лошадей, под мраморными сводами залитых мочой дворцов Аларих пытался услышать путеводную мелодию и напрягал слух, до него доносились лишь вопли насилуемых дев, рыдания матрон и стенания тех, кто еще оставался в живых; он понял тогда, что мелодия, которую он тщится услышать, скрывается не в пурпуре, не в новом высоком титуле ‘Верховный главнокомандующий войск Западной империи’, который он себе присвоил, и не в холодном злате империи, принадлежавшем теперь ему; сотни раз хриплый рог звал эту мелодию прозвучать над побежденным Капитолием, но в ответ зазвенела какая-то песенка и полетела над Форумом, над пепелищем, вылетела за городские ворота и устремилась на юг; Аларих последовал за ней. Не страсть к золоту влекла его за собой и не жажда крови, и не стремление властвовать над всеми; то был едва различимый напев, неуловимый и эфемерный, летящий под облаками и перестающий дразнить только с приходом смерти. Вот чего ему не хватало, что толкало его вперед и составляло его мир. И для этой ненасытной прорвы я играл на лире».
Солнце почти что село; в дальнем углу атриума последний блик света играл еще на камнях, в луче танцевали пылинки, едва различимые для глаз, не имеющие названия, обреченные на исчезновение, как, возможно, и песенка Алариха. Я сидел около имплювия и чувствовал спиной свежесть воды; я тоже стал пить вино, разбавляя его водой, он же пил его, не разбавив. Но не вино развязало ему язык: в имени Алариха крылась для него особая магия, особая музыка; он о себе не говорил с таким волнением, с каким вспоминал своего повелителя, и в голосе его звучали восхищение и неодолимый гнев; он хватался за голову двумя руками, сдерживая что-то, что рвалось наружу, но губы его были быстрее, неосторожней и с легкостью выбалтывали сокровенные тайны. По седой бороде текло вино; иногда он замолкал и смотрел на меня, сам изумляясь тому, что он такое знает и что каким-то чудом вырвалось из его уст, перед невесть откуда взявшимся декурионом[18], почти ребенком, которого он едва знает, пусть даже в детстве этот юнец боготворил образ Алариха. Мальчишка-прислужник с заячьей губой — не тот, кудрявый, а его напарник — кривлялся что есть мочи за спиной старика, пытаясь повторить «Аларих, Аларих», но слово давалось ему с трудом по причине его физического ущерба и оттого, что наречье его не знало подобных созвучий: выходившее из его уст напоминало скорее гортанный крик нелепой, упрямой птицы. Старик поднялся тяжело и устало и прогнал его жестом, как гонят собаку. Мальчишка исчез в зарослях вьюнка, и неузнаваемое имя готского царя еще долго звучало в глубинах дома.