Я рассказал о нашей первой встрече. С того момента, что ни вечер, я спускался по тропке к низкой каменной скамье, где, отдыхая от полуденного зноя, лицо подставив легкому морскому бризу, глазами впитывая синеву, в которой был растворен вулкан и тонули бегущие паруса, он старался забыть, а может, вспомнить, а может, то и другое поочередно — сначала вспомнить, чтоб потом забыть, доводя себя до отчаянья, до полного изнеможения — он пытался все удержать внутри и не выпустить наружу, как делаем мы все, нисколько в том не преуспевая. Если, меня ожидаючи, он бросал взгляд на тропинку, по которой я всегда приходил, и узнавал меня издали, то делал рукой неопределенный жест, быстрый и по-детски застенчивый, надолго повисавший в воздухе, как если бы сам не знал, когда надобно прервать этот знак, дружеский, но вместе с тем уклончивый, так, словно бы боялся, что дал мне слишком много или, напротив, слишком мало. Столько лет пронеслось, а он все еще заботился, какую позу подобает принять. Вулкан был неизменен, паруса же, напротив, менялись; я садился подле него на пыльные камни, в тени, испещренной бликами света, пробивавшегося сквозь кроны дубов. Мы беседовали. Чаще говорил он один, перемежая речь бесчисленными паузами иль замирая порой на полуслове, как замирал, не окончив жеста, и посреди всех этих пауз мы зачарованно глядели на море, пока оно не делалось лиловым, а после черным, и тогда мы расставались, не завершив начатой беседы. А то каким-нибудь словом я воскрешал затухший было разговор, слабое дыхание его гаснущей жизни, и тогда беседа продолжалась совсем уже в ночи, покуда рассказ его не становился звучащей и зримой пародией на незримое и несказанное; и в его устах, которых я уже не различал, речь превращалась в упрямый шепот, в кромешную тьму, среди которой одна за другой вспыхивали звезды. Он лгал.
Родился он в Сирии, в сословье невысоком. Рассказывал он: в прежние века близ Антиохии[9] шумел лавровый лес; теперь там просто лес, не более, но в годы прежние то был храм Аполлонов: там нимфа Дафна в ужасе бежала от бога света; она стремилась прочь, возможно потому, что страстно чересчур его желала; что ж, Аполлон тотчас удвоил рвенье, он хохотал: ей далеко не убежать; она же превратилась в олеандр, страшась попасть в объятья прекраснейшего из Бессмертных. Роща та казалась воплощеньем бегства, олицетвореньем отвергнутой страсти, и лавровые ветви тянулись, точно руки. Пилигримы стекались туда толпами. В огромном зеленом храме каждое лавровое деревце трепетало, как нимфа-недотрога, каждый порыв ветра был дыханием обманутого бога. В этих зарослях, прохладно-шелестящих, пышно-цветущих и неутоленных, прабабки старика, при Юлиане[10] — да что уж там, задолго до него — сиживали днем и торговали фигурками из обожженной глины, являвшими собою Аполлона. Когда же императора не стало, сам светозарный бог исчез вослед за ним, отринутый великим Феодосием[11], и женщины, покинув рощу, перебрались в порт, где свежей торговали рыбой, и с ними мать того, о ком пишу. Но рыба, богу не в пример, дохода приносила мало. Ребенок свет увидел в обстановке тоски по прошлому и горечи торговок, бесповоротно впавших в бедность и кое-как перебивавшихся торговлей неинтересной, мелкой, недоходной. Правда, под палящим солнцем, между зазывными криками, расхваливающими достоинства сардин, женщины все же успевали вспомнить про бога лавровой рощи, про бога, что для них олицетворял счастливые минувшие дни: Аполлон был для них молодостью, хрупкими статуэтками, которые они сжимали в своих двадцатилетних пальцах, дерзкими взглядами из-под сени дерев, учащенным биением сердца, когда юный странник, ладно сложенный, высокий и гибкий, сладкоречивый и гладкощекий, столь похожий на Аполлона, такой же, как бог, дерзкий — возможно, новое его воплощение, — задерживал на девах пылкий взор; странник, которого видишь утром, о котором мечтаешь весь день и за которым, когда настала ночь, идешь, трепеща, в заросли лавра, чтобы почувствовать на себе его горячие ладони. Один из таких пилигримов, которого юная дева знала лишь недолгие мгновения, пока длится пылкое объятие и в спешке происходит остальное, стал его отцом.
Как и для каждого из нас, первым его воспоминанием была мать, а может, то усилие, с которым он пытался от нее освободиться. Он помнил: белая фигурка, а за нею синий порт; она была рядом, везде, пахла рыбой и улыбалась всем лицом; в какие-то дни лица он не помнил, но улыбка была все равно, она парила воздухе, бесплотная, как душа, как что-то, не относящееся к телу, но телом на время завладевшее, чтобы появиться на свет — в Антиохии, в предыдущем веке. Та улыбка, отделенная от тела, канувшая в глубины памяти, исчезнувшая в недрах земли, все еще жила в близоруких глазах старика, озаряя своим светом мир под синим небом Липари. Возможно, так ему улыбались звезды. Зачем ему об этом было лгать?
9
Антиохия — город в Турции недалеко от границы с Сирией, основанный около 300 г. до н. э. Селевком I Никатором.
10
Римский император Флавий Клавдий Юлиан (331/332—363) из династии Константина — ритор и философ; пытался ограничить христианство и восстановить язычество; в 362 г. издал «Эдикт о терпимости», в котором разрешал восстановление языческих храмов. В связи с этим христиане стали называть его Юлианом Отступником.
11
Феодосий I Великий (346–395) — последний император Единой Римской империи до ее распада на Западную и Восточную; пресек арианство, запретил язычество, утвердил в качестве государственной религии Никейское христианство; отец императора Гонория от брака с Элией Флавией Флациллой и Галлы Плацидии от брака с Галлой.